Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Мы душим врага в зародыше».

Господи, подумал Штернберг.

— Дело служения собственной стране никогда не бывает недостойным, — задумчиво продолжал тем временем генерал.

— Я бы поспорил, — едва слышно произнёс Штернберг, не открывая глаз. — Равенсбрюк не дело, не служение… Это ад.

Зельман смотрел на его очерченный золотистым светом профиль, ещё не совсем лишившийся юношеской мягкости.

— Альрих, на земле нет рая или ада — есть победа или поражение. Вы-то, разумеется, не помните, какое оно страшное, поражение. А я отлично помню. И помню, что было после него. Чтобы купить хлеба, приходилось тащить с собой мешок банкнот. Идёшь и видишь: в сквере труп чна улице труп. Это умершие от голода… В обед получаешь жалованье, а к вечеру оно уже ни черта не стоит, бумага бумагой. В кабаках истерика, на улицах драки. Националисты всех мастей, коммунисты и уйма всякой сволочи. Единственно, кому сносно жилось, так

это гробовщикам. А сколько детей тогда умирало, немецких детей… — Зельман оборвал себя, поудобнее перехватил набалдашник трости и поглядел на Штернберга. Тот спал, запрокинув голову, приоткрыв рот. На крупном подбородке и возле острого кадыка поблёскивали пробивающиеся золотистые волоски.

Зельман не стал говорить — да Штернберг всё равно не услышал бы — о том, что в то злополучное время родился — и умер, не прожив и недели, — четвёртый его с женой ребёнок; а был это сын. Генерал всегда мечтал о сыне. Да, у него три дочери, но что дочери, какой толк с девичьего племени! Вот наследник — совсем другое дело. До чего же Долго потом его преследовал призрак мальчишки — белоголового, тонкого, быстрого. Каким бы тот был — тихоней, сорванцом? Да какая разница. Как сильно он бы его любил, как гордился бы им, Вот пошёл в школу. Вот поступил в университет. В первый раз влюбился, в первый раз наделал глупостей. И впервые напился, куда ж без этого. Генерал смотрел на Штернберга, и его тяжёлое лицо было неподвижно, как у статуи. Всё-таки кретин этот Валленштайн, Тоже, нашёл панацею — пьянка и шлюхи, Разве не ясно: совсем иное требуется человеку такой породы. Не разрушительный пожар — а тихая гавань, куда всегда можно вернуться после бури… А ведь не куда-нибудь пошёл — ко мне. Зельман растянул губы в прямую черту, в которой трудно было опознать улыбку. Он, заслуженный инквизитор, хорошо знал, что порой на свете случаются вещи небывалые, мистические. И генералу начинало казаться: да вот же его долгожданный сын, два десятка лет скитавшийся по туманным пределам, откуда не возвращаются, но всё же вернувшийся — потому что его так ждали — искалеченный в боях иномирья, принёсший трофеями необыкновенные и страшные свои умения.

Зельман поднял с полу чёрную шинель и укрыл ею спящего, осторожно снял с него очки и положил на стол, затем приотворил окно. Самое дело после неумеренных возлияний — как следует выспаться, лучше ещё ничего не придумано.

Под вечер Штернберг очнулся и долго не мог сообразить, где находится. Каждое воспоминание о прошедшей ночи было подобно громоздкому кубу пустоты, падавшему на дно рассудка и лопавшемуся под тяжестью последующего.

Он на ощупь отыскал стеклянный столик, растворившийся в сумерках, терпеливо исследовал его и нашёл очки. Комната обрела свой облик, полустёртый густыми тенями. По карнизу мерно стучали капли. Неуклюже переступая на затёкших ногах, словно на ходулях, Штернберг подошёл к окну — такой вялый и слабый, хоть рассыпайся прахом, — и без интереса поглядел на испятнанную оттепелью улицу. Стены домов потемнели от талой влаги, над крышами шли низкие свинцовые тучи, минуя светлый палевый горизонт. Пустота затопила всё сущее, и осталось лишь перестать барахтаться и покорно сдаться, утонуть, раствориться каплей холодного ничто в вязком сером океане. Штернберг закрыл глаза, вдыхая едкую зимнюю сырость. Когда вновь глянул на улицу, по ней вдоль края узкой панели деловито шёл белобрысый десятилетний мальчик в ярко-жёлтой куртке поверх сливающейся с темнотой коричневой формы юнгфолька и нёс перед собой огромную птичью клетку. В клетке никого не было. Солнечногорящий в сумерках осколок непривычного, неуставного, нездешнего цвета так поразил Штернберга, что ему захотелось хоть на чуть-чуть задержать удаляющийся проблеск. Он распахнул окно и склонился над улицей.

— Эй, пострел!

Мальчик оглянулся, заморгал, поставил клетку на мокрые камни и вскинул правую руку.

— Хайль Гитлер, господин офицер!

— Ты куда это направился с такой переносной тюрьмой?

— Да я тут, рядом…

— Куртка у тебя просто замечательная.

— Ага, — мальчик неуверенно улыбнулся. — Мама сшила.

— Небось специально для того, чтоб тебя в любой толпе можно было отыскать.

— Ага, точно…

— Зачем тебе такая большая клетка? Ты ведь в неё сам запросто поместишься.

— Не, не поместюсь…

— На что она тебе, если не секрет?

— А у меня тут чижики.

— Она ж пустая.

— Не, тут чижики. Целых пять штук.

— Да ладно тебе сочинять. Никого я там не вижу.

— Это вам оттуда не видно. А тут всё равно чижики. — Мальчишка щербато улыбался с такой озорной беззлобной иронией, какой Штернберг давно ни у кого не встречал, особенно у привыкших беспрекословно повиноваться детей.

— Ну хорошо, допустим, — согласился Штернберг, принимая мальчишкины правила, — а тебе не жалко держать их в неволе?

— Я их буду кормить… А если им надоест, выпущу.

— Если имнадоест? Или тебе?

Мальчик засмущался, натянул на голову жёлтый гномий

капюшон, подхватил клетку и припустил прочь, то и дело оборачиваясь.

Штернберг усмехнулся, сел на подоконник, размазал по ладоням грязь с мокрого карниза. Какая-то едва зародившаяся, ещё совсем слабая и невнятная мысль не давала ему покоя. Он позволил ей набраться сил и неожиданно понял, что окрепшая мысль, отчасти против его воли, уже принадлежит к высшей касте Блестящих Идей, которые он считал своим долгом воплощать в жизнь во что бы то ни стало. И он почувствовал себя так, словно у него мгновенно изменился состав крови: из медленной и холодной болотной жижи она превратилась во всегдашний жидкий огонь.

Этой же ночью он выехал в Равенсбрюк.

Равенсбрюк

4—10 января 1944 года

Прибытие Штернберга стало для лагерного начальства весьма неприятной неожиданностью. Когда он в седьмом часу утра нагрянул в комендатуру и безапелляционно потребовал сопроводить его в специальный барак для отобранных комиссией заключённых, Зурен, сдёрнутый с тёплой перины и со сна ничего не соображавший, был застигнут врасплох и даже не пытался опутать приезжего липкими сетями своего гостеприимства, что изобретательно сделал бы в любое другое время. Выходя на лестницу, Штернберг слышал, как Зурен горланит на кого-то из адъютантов — комендант отчаянно боялся неприятностей на свою голову (и, как вскоре выяснилось, не без оснований).

Лагерфюрер отважился заметить:

— Откровенно говоря, штурмбанфюрер, я думал, мы вас здесь больше не увидим.

Штернберг взглянул на лагерфюрера точно на насекомое.

— А кто вам, собственно, давал разрешение думать? Думать будете тогда, когда вам прикажут. В частности, если я недосчитаюсь кого-нибудь из выбранных мной заключённых, то, пожалуй, позволю вам немного подумать над оправданием, прежде чем отправлю вас на подмогу бойцам Восточного фронта.

Лагерфюрер запнулся на ровном месте и больше не смел раскрыть рта.

К семи часам ещё не завершилась перекличка — узников здесь поднимали в четыре часа утра, а изнурительные «аппелли» продолжались по три часа и более — и плац рябил однообразными одеяниями заключённых. Поперёк грязно-синих арестантских полосок в режущем свете прожекторов стремительно летел снег. На площади стояла совершенно особая тишина, грандиозное безмолвие тысяч живых, дышащих, утомлённых людей, и в заснеженном воздухе глохли жестяные выкрики надзирателей. Никогда Штернбергу не доводилось видеть такого количества узников сразу. Это людское море было так огромно — казалось, качнись оно, и вмиг будет сметена редкая цепочка солдат, рассыплется в пыль высокая стена, и разорвётся в клочья колючая проволока, и ничего здесь не останется, кроме нескольких десятков мёртвых тел, в мундирах и в робах, да плоских уродливых строений, заметаемых снегом. Но эта картина была несбыточной: окрики надзирателей давно выбили остатки воли, плети вбили вечный страх. Те, в серой форме, были не людьми — частицами сковавшей мир холодной силы, по чуждости превосходившей даже силы стихий. Заключённые смотрели сквозь серые тени, словно сквозь морок, и видели вокруг лишь бескрайнее небо, сыпавшее пропитанный гарью снег, да пламенеющий дым на вершине трубы крематория, заметный отовсюду, тускло-багрово и ярко-ало мерцающий сквозь снежную круговерть. Штернберг чувствовал, как на губах тает снег и остаётся пепел. Он слизнул едкую горечь чьих-то жизней и вместе с узниками поглядел вверх, на красное сияние в низком небе, опускающемся на землю снегом и прахом.

Построение узников, получивших статус ценных для государства людей, проходило в стенах барака, позже, чем общие «аппелли», и Штернберг как раз успел к его началу, чтобы лично провести перекличку в соответствии с собственным списком. Люди, выстроившиеся вдоль сумрачного коридора, взрослые и дети, сразу узнали этого приезжего эсэсовца — первое его появление вызвало значительные перемены в их жалком существовании, повторный же его визит наверняка знаменовал что-нибудь ещё более важное — и множество пар глаз теперь напряжённо следили за каждым его движением. Штернберг с непонятным ему самому облегчением переводил дух всякий раз, когда кто-нибудь откликался на называемое имя — будто, записав однажды имена этих людей своей рукой, он был в ответе за их судьбу. И со странно-острой досадой обнаружил, что недостаёт шестерых, причём остальные старались о них не думать. На его суровый вопрос блокфюрер что-то невразумительно промямлил, а в мыслях стоявшего рядом лагерфюрера царил полный сумбур.

— Итак, пропали шестеро человек, — ядовито произнёс Штернберг, — и что же, выходит, никто не знает, где они? Я ко всем обращаюсь — добавил он, посмотрев на заключённых.

— Им сделали укол, — сказала крайняя в ряду чернявая девочка.

Штернберг подошёл и вдруг узнал её — это была та маленькая еврейка, которая месяц назад чуть не умерла у него на руках.

— Какой ещё укол? — спросил он.

— Пришёл доктор и сделал им укол. Такие уколы делают тем, про кого думают, что они слишком больные.

Поделиться с друзьями: