Имперский маг
Шрифт:
— Зачем падалыцику столько сенситивов? — спросил как-то Штернберг у Валленштайна. — Вообще, что такое этот его «Чёрный вихрь»?
Они шли по слякотной аллее, ведущей к институту на Леопольд-штрассе. Дома по правую сторону стояли разбитые, с провалившимися кровлями, в грудах битого кирпича и поломанных балок — ночью был воздушный налёт (накатывающую на живую плоть города смерть Штернберг чувствовал так же, как иные люди чувствуют перепады атмосферного давления). Подростки из Гитлерюгенда разбирали завалы. Дико смотрелись оконные проёмы, обрамлявшие куски неба. Вдали над развалинами поднимались плотные клубы дыма.
— Документы на эту штуку я ещё не видел. А так всё больше слухи. Вроде на этот «Вихрь» работает целая электростанция. Испытывают под землёй, наверху слишком опасно, первый раз они целую деревню угробили. После каждого
Сбор информации для чёрного досье на начальника оккультного отдела «Аненэрбе» принимал всё больший размах. Теперь, когда Валленштайну удалось перевербовать одного из ближайших помощников Мёльдерса, Штернберг получал любопытные сведения о довольно неординарных высказываниях «заслуженного наци» (как величал себя сам Мёльдерс) в узком кругу. Чем более очевиднымстановилось поражение Германии в войне, тем чаще Мёльдерс цитировал высказывания Гитлера о том, что народ, не способный выжить в извечной борьбе за существование, не достоин жалости, — и от себя добавлял, что теперь-то «любимый вождь» со злорадством пустит «недостойному» народу последнюю жертвенную кровь. Такие слова запросто можно было трактовать как намеренное оскорбление «отца нации», «всю свою жизнь посвятившего служению Германии». Лучшему из астральных разведчиков своего подотдела, оберастральфлигеру Ройтеру, Штернберг поручил секретное задание проследить за альпийскими путешествиями преданных людей Мёльдерса и вскоре узнал что те имеют встречи с неким швейцарским гражданином, которому передают контейнеры с органическим содержимым. Вероятно, чернокнижник в погоне за наживой или ради обустройства себе тёплого места на Западе предоставлял врагам образцы своих разработок. Всё это было только на руку Штернбергу. Он понял: если ему удастся сбросить Мёльдерса, Гиммлер будет только рад.
В начале апреля этого года я привёз Гиммлеру две одинаковые карты северного побережья Франции, с очень похожими записями и пометками на них.
— Я не знаю, как это прокомментировала бы разведка, рейхсфюрер, но вам на это определённо стоит взглянуть. Вот эту карту мне вчера принесли предсказатели из моего подотдела. А вот эту исчеркали мои курсанты на практике по оккультной прогностике.
Гиммлер склонился над картами.
— Да… фюрер уже предупреждал. Нормандия. Наши генералы ни черта не смыслят, а считают себя умнее самого фюрера… Между прочим, Мёльдерс на вчерашнем докладе ни словом не обмолвился об этих ваших прогнозах.
— Штандартенфюреру Мёльдерсу гораздо интереснее морить заключённых. Что ему какое-то возможное вторжение на Западе? Ему следовало бы работать в концлагере, а не в научном институте.
— Ах, оставьте вашу иронию, Альрих. Мёльдерс докладывает лишь о том, что хорошо финансируется. Иногда мне кажется, он смотрит на меня так, будто проверяет на платежеспособность…
Как же он трусит, отметил я, он же откровенно боится своего стервятника.
— Во главе оккультного отдела должен стоять рыцарь, а не торговец, — добавил Гиммлер.
— «Жаль, что вы ещё так молоды», — расслышал я за этими словами. Посути, это было благословение. Теперь мне следовало доказать, что я невзирая на молодость, достаточно силён, чтобы стать верховным оккультистом рейха — и в этом деле о превозносимом Гиммлеом рыцарстве следовало забыть.
Но Мёльдерс, кажется, начал подозревать о слежке. Он стал осторожнее. В общении со мной он сделался приторно-сладок: знал, на чьей стороне симпатии Гиммлера, и его новая манера бесила меня ещё больше, чем прежний снисходительный тон. Я не желал себе признаваться, что ненавистью стараюсь заглушить страх — в том числе страх увидеть однажды Мёльдерса в зеркале.
В один из приездов в Мюнхен я получил письмо, в котором некий неизвестный мне человек просил о встрече. Я долго держал над раскрытым листком левую ладонь, пристально вслушиваясь. Писавший был слаб и испуган, но полон горячей решимости — и торопливые строки, казалось, согревали ладонь, будто огонёк свечи. Заинтригованный, я отправился к указанному в письме месту, решив, что опасаться пока нечего. В Английском парке возле полуразрушенной близким ударом бомбы ротонды меня ждал капитан вермахта — с рукой на перевязи, с воспалёнными тёмными глазами.
— Мои друзья сказали, вам можно всецело доверять, — нервно говорил офицер. — В вашей загородной резиденции живут около сотни бывших заключённых. Вы мужественный человек. Я надеюсь, вы не откажете мне в помощи…
Офицер был противником режима, это я прочёл сразу и без труда. А просил сопротивленец укрыть за стенами моей «резиденции» (он имел в виду школу «Цет») беглых заключённых, в основном евреев.
Я молча кивал, слушая отрывистую речь раненого капитана, и знал, что этот человек уже фактически мёртв, что нескольких слов, произнесённых вскоре в ближайшем отделении гестапо, хватит, чтобы его уничтожить, — но отчётливо ощущал: этот обыкновенный, слабый, загнанный человек в чём-то гораздо сильнее меня, мага и любимца рейхсфюрера.
Впрочем, долго я не думал. События последних месяцев научили меня нечеловеческой подозрительности. Я сдал офицера гестаповцам. Ход был правильным, более того, единственно верным, так как в процессе расследования выяснилось, что сопротивленца навели на меня люди Мёльдерса. Офицер был расстрелян, а те, кому он искал убежище, были возвращены в концлагеря. Я чувствовал себя отравленным. Зельман, знающий, как тяжело мне даются подобные решения, без всякой задней мысли похвалил меня за выдержку, чем только добавил холодной ртути к тому яду, что тёк по моим жилам.
Штахельберг
14–20 апреля 1944 года
В тот раз Штернберг вернулся в школу «Цет» в угнетённом состоянии духа.
Ближе к вечеру он зашёл к своей маленькой зеленоглазой ученице, чтобы устроить ей психометрическую тренировку на коротких шифровках и запечатанных письмах. Девушка была озадачена его непривычной немногословностью — и удивительно просто, тихо, отчего-то очень подавленно спросила:
— Вы себя плохо чувствуете?
— Этот внезапный вопрос был как прикосновение крыльев бабочки.
— Нет, всё в порядке, — холодновато ответил Штернберг.
Он уже не верил в искренность хитрой девчонки, наглухо закрытой для телепатии, и старался быть с ней более осторожным и расчётливым, чем прежде, хотя явственно чувствовал, что, простив её, одержал некую значительную победу. Он с большим удовлетворением отмечал, что с той поры девица сильно изменилась. Он не знал, о чём это дикое существо успело передумать в тюрьме и чему он обязан такими разительными переменами в ней — запоздало проявившимся результатам ментальной корректировки, своему долготерпению или чему-то иному, — но теперь в девушке было меньше угрюмости и хамства, больше старательности и любознательности, она уже не дичилась других преподавателей и охотно общалась с самим Штернбергом. Однако с курсантами она по-прежнему не ладила. Её исключительному положению завидовали, курсантки в её присутствии открыто перебрасывались ядовитыми замечаниями насчёт того, чем там с ней занимается глава школы на индивидуальных уроках: учит её психометрии или лазит к ней под юбку. Дана злобно огрызалась, а потом какое-то время дулась на Штернберга. Последнее его весьма забавляло — но ему вовсе не хотелось, чтобы кто-то травил его маленькую питомицу. На очередной лекции Штернберг сурово заявил, что будет тщательно рассматривать все жалобы на преподавателей, связанные с нарушением расового закона и кодекса офицерской чести. Разговоры о его излишнем интересе к каким-то курсанткам поутихли, зато всплыла неожиданная подробность относительно доктора Эберта: принципиальный юдофоб не отказывал себе в удовольствии хватать за коленки одну молоденькую еврейку.