Интимная лирика
Шрифт:
в драке стенка на стенку
ничего не решишь.
Есть в деревне придурки,
куркули и шпана,
потаскухи и урки,
но деревня одна.
Это счастье, даренье,
это мука моя
быть поэтом деревни
под названьем Земля.
Верю в Землю такую,
где любая страна
обнимает другую,
как сестренку сестра.
А ракета гляделась
в лица дальних планет,
а ракета оделась
в прожекторный свет.
Уходя
тихо пели лучи.
Человечность и вечность
обнимались в ночи.
1972
Джон да Марья
Миннеаполис —
там, где эти подонки ударами с ног меня сбили.
«Мы наплакались, —
говорит мне хозяйка. —
Мы думали — вас убили».
Дочь — студентка.
Она флейтистка.
Ей лет двадцать.
Ее зовут
очень странно,
совсем неблизко,
переменно, — то «Маша»,
то «Рут».
В этом тихом коттедже
Рут обносит коктейлями старших,
а глаза ее те же,
как у той,
с Патриарших,
где я ночью на велосипеде
проезжал
переулками мглистыми,
и так весело пели
спицы с мокрыми листьями.
Рут подносит к губам своим флейту.
Как спасительно Баха вдохнуть,
словно медленно входишь в Лету
по колени,
по пояс,
по грудь.
А у флейты, как иллюминаторы,
светят дырочки на боку.
Кто-то смотрит из них внимательно,
кто-то маленький там начеку.
И следит он из этой обители,
строгий гномик,
сидящий молчком,
чтобы музыку не обидели
сытым чавканьем
или смешком.
И в сонате —
дыханье столетий,
легкий лепет кастальских струй.
Как он чист,
поцелуй с флейтой, —
с человечеством поцелуй.
А отец молчаливый твой,
Рут,
с напряженно собравшимся лбом
в своем письменном роется вдруг
и протягивает
фотоальбом.
Там,
у полусожженной рощицы,
он — сержантик,
юнец,
новичок.
С ним —
курносая регулировщица,
пилоточка —
набочок.
Она тоже
вроде подросточка,с ним в обнимку над Эльбой стоит,
и армейская наша звездочка
у нее
во лбу
горит.
Подняла она озорно
расчехленный флажок для отмашки,
166
он —
бутылку с французским «Перно»,
а на фото: «Джону от Маши».
Воздух пьют,
как березовый сок,
что-то молодо ожидая, —
двух народов победный цветок —
Джон да Марья.
...После наглого улюлюканья
там, где сволочь трусливо куражится,
где вся слава моя
то ли мукою,
то ли самоубийством кажется;
после скуки приема салонного,
где ласкают меня,
как ребеночка,
где накалывают на соломинку
то ли вишенку,
то ли бомбочку, —
после этого так прекрасно
оказаться,
бокал поднимая,
в доме чисто американском,
где хранится цветок
Джон да Марья.
Рут,
видения флейтой зови,
в этот вечер отцу не переча.
Может, не было вовсе любви —
только просто случайная встреча.
Ну а может, была...
Был звон
обожженных войною ромашек,
но ни слова по-русски —
Джон,
по-английски ни слова —
Маша.
А победа переплела
руки девичьи и мужские,
и друг другу перевела
и Америку,
и Россию.
Я не спрашиваю ни о чем —
как там было на самом деле..
Флейта,
флейта весенним ручьем,
и для музыки мир неразделен.
Эти чистые ноты не врут —
в них ручьи пробивают сугробы.
Ты сыграй мне грядущее,
Рут,
там, где нет недоверья и злобы.
Невозможного нет ничего,
ни того, что ночами снится,
если вновь у отца твоего
брызги Эльбы
блестят на ресницах.
Дайте каждому Эльбы глоток
на земном исстрадавшемся шаре,
и бессмертником станет цветок —
Джон да Марья!
1972
Вьетнамский классик
Вьетнамский классик
был ребенок лет семидесяти
с лицом усталой мудрой черепахи.
Он не от собственной чрезмерной знаменитости
страдал,
а оттого, что был он в страхе
за поведенье рыжего кота,
следившего за ним неспроста.
Кот возлежал на книжном стеллаже,
избрав циновкой томик Сен Джон Перса.
На блюдце бросив три стручка перца,
вьетнамский классик был настороже,