Иоанн Грозный
Шрифт:
Он убегал в другие заботу и удовольствие. Сдружившись с отцом Пахомием, он лазал с ним по колокольням, охотно приняв звонить службы. Скоро он знал звучание всех монастырских колоколов. Один гудел низом, другой разноголосой зыбью перекатывался, словно бурлящая вода в Нарве, как слышал Яков, встречая корабли. А вот гул тонкий, пронзительный, раскалывает уши, лезет за перепонку в самый ум. Лучшие же колокола середние. Многоцветье перепева их сердце захватывает, сжимает жилы, на коих оно подвешено. Отпустит, снова сожмет. Наяву растекаешься райским блаженством. Ты в Боге, Бог в тебе. Ты – частица природы, в духе неразделен с веществом, и тебе уже не страшна смерть, ибо уничтожение лишь продолжает неразрывное соединение. Колокол меж тем звучит, качается Ты хозяин его
Яков подметил, что игра его сильна, когда с ближних и дальних колоколен текут свои звуки. Вот отец Пахомий бьет с Рождественского собора, хилый дядька Петр стучит языками в церкви Николы, сам Яков выводит трели семнадцатью Господними орудиями из Спасо-Ефимьевской звонницы. Все трое несильны, но умелы, большие страстные любители. А коли прилипчивы они к звуку, то и совместная песня непревзойденна. Беспредельно разворачивается, плывет она с колокольни на колокольню, откликается в городских стенах, чистит человеческие помыслы. Народ торопится в храм или приостановится заворожено. И те незаметные, непамятные мгновения лучшие в кратком людском веке.
Умирающий долгим лежаньем скоплял силы. Помогло ли ему гнойника вскрытие, порошки ли данные Бомелием или крепкий мед на заветных травах, смешанных Пахомием, пошел он на поправку. Матвей был прав, не сомневаясь в законности совершенного над ним и Ефросиньей обряда и ждал воспользоваться правами супруга. Почувствовав улучшение, он кликнул Ефросинью в келью, сказал раздеться и лечь подле. Ефросинья краснела, бледнела, обливалась слезами, но волю мужа исполнила.
Матвей был слаб, не мог исполнить природного мужеского собственничества, забрать у жены девство, однако позволял гладить ее упругое тело, касался и мест скромных. Его, все его – и грудь высокая и в родинках и пушку округлый живот и сосцы карие для мужниной любви и кормленья младенцев предназначенное. Ефросинья лежала смирно, не ласкаясь. Матвей упивался: никому не отдаст он жену, разве царь выберет.
В Суздаль на взмыленном сменном жеребце прискакал Василий Шуйский. Он нашел Якова у постели племянника. Выпроводив Ефросинью, он заявил о необходимости скорого разговора. Матвей уже потихоньку поднимался, и Яков под руку вывел его на монастырский двор. Сели на кладбищенские плиты подле белой малой церкви.
Василий с вытаращенными глазами, прерывающейся речью изложил плохое состоянье дел Годунова. Будто бы переиграли его супротивники интригами, отступились неверные друзья, брошен Борис в темницу, подвергаем пыткам, и готовится на казнь. Василий молчал, что Шуйские все же решили опереться на Годунова, сделать его перед государем своим ходатаем. Колебавшийся Борис принял опору. Про то первые опричники прознали и оклеветали выскочку.
Василий ничего не сказал и об объявлении Георгия. Отдаленный слух о самозванце без того пришел с переяславскими купцами. В Суздале не верили, не осмеливались обсуждать пустое. Не молвил слова Василий и про то, что за Георгия выдавал себя прекрасно известный Грязным скоморох.
Матвей и Яков слыхали о въезде в московские пределы Магнусова посольства. Ждали того с боязнью. Клин клином в их головах подделанное письмо торчало. День на день и придется опальному Годунову выдать письмо. Не думали, что смысла в письме остается все менее, раз приближается сам отправитель.
Сомнения развеяла Марфа Собакина. Явившись внезапно, своевольная купеческая дочь высказала Шуйскому, что считает большим унижением пребыванье в Суздале. Монашки заставляют вставать в рассвет на службу, томят долгим церковным стоянием, строгим постом. Лица девиц от того портятся, с тела они спадают, сеют красоту. Когда после сего искуса призовет их царь, найдет не очарование, а рыбин с кожей на костях. Чего стоит искус, раз девицы монашками лишь представляются, чая царской супругой стать? Не имей расчета на Царицын венец, бежали бы. И сколько продолжаться
будет сие унижение? Царь и вспомнить девиц не хочет. Вот подходил он с войском к городу, а не вошел за стены, не проведал девиц молящихся и постящихся.Шуйский при Марфе еще менее мог говорить откровенно. Он вынужденно защищал государя. Сколько царю-батюшке угодно, столько девицам его ложа и ожидать, хоть жизнь всю. Ждут же монашки единенья с Женихом Небесным. Рассерженная Марфа фыркнула в ответ, что если и уповает, то только на Бориса, не приспешника его. Знала она в Василии длань направляющую.
Марфа ушла, Шуйский же убеждал дядю и племянника ни в чем ни признаваться против Бориса, а то помочь вызволить
Григорий Грязной и Федор Басманов втащили Бориса в Слободской пыточный подвал. Взвили руки, вывернули суставы. Худенькие ножки Годунова заболтались в воздухе. Он старался устоять на носочках, только сильнее затягивались запястные ремни. Бориса несло вверх и назад. Он ожидал предела боли. затменья сознания. Но над ним трудились знатоки, давая испытать все оттенки мученья.
В пыточную грузно ввалился Малюта–Скуратов. Коренастый, с катками мышц под тугим жиром, он напоминал молотобойца. Простое круглое лицо сверкало нехорошим взором. Не чуждый придворной интриги, он был для нее чересчур крут и прямолинеен. Опричники не ошибались, почитая Малюту за хоругвь своего движения. С ним связывали окончательное искоренение влияния знатных родов, торжество подлой инициативы. Простота была Малютиным дворцовым упущением, но именно за сию слабость, питаемую грубой неуветливостью, царь и любил Григория Лукьяновича.
Подойдя к Годунову, Малюта прыснул слюной ему в лицо:
– Ежели ты, Борька, мнишь, что чего-то добиваться от тебя станем, ошибаешься, и глубоко. Убивать тебя будем, и убивать мучительно за измену интересов царских в угоду боярам. Что ездишь к Шуйским и приблизил выкормыша их Ваську, не прячешь. За измену медленной смертью ответишь.
Григорий и Федор взметнули дыбу выше, и хлипкий Годунов замотался воробышком. Перспектива, обрисованная Малютой, не устраивала его. Требовал бы он чего-нибудь выдать, он бы выдал, а так что? Годунов прикусил тонкую губу. Разодранная рана набухла под острым зубом. Когда он задохся, под буравящим взглядом Малюты Федор и Григорий принялись колотить его по впалому животу и мягкому месту. Малюта припечатал Борису пару раз выше крестца, матерной руганью поясняя: мочиться кровью заставит. Годунов примечал: били по местам, где синяки образуются мало. Это вселяло надежду – не убьют до смерти. Вот появились отцы красавцев-истязателей, с ними - князь Вяземский. Стали выговаривать: хорошо бы Годунова стереть с лица земли. Заглушить зло в начатке.
Тогда Годунов сказал, что есть ему, в чем признаться наедине Малюте. Скуратов посмеялся и велел оставить его с Борисом. Годунов, будто мстя за перенесенные страдания, покаялся в насилии над дочерью палача. Тут же со смелостью отчаяния он попросил у Григория Лукьяновича руки Марии. Уши Скуратова загорелись от подобной наглости. Полковник уступил опричникам, требовавшим расправы с Годуновым за наученный спасению Суздаль. Теперь он был оскорблен лично.
Малюта сорвал Бориса с дыбы и пинал его ногами, будто вколотить в стены желал. Приговаривал: «Чего же ты, татарин убогий, моей дочери дашь? Не для тебя, поганец, ее я выращивал!» Когда коснулось, Малюта моментально отринул опричную идеологию. Ему желалось дочерям мужа родовитого и богатого. Не таков Годунов.
Борис руками закрывал лицо от ударов, откатывался, пытался называть Григория Лукьяновича отцом родным, но слова уже раскровавленным ртом молвить не мог. Вырвись он, кинься к царю и сыновьям, и там не дождался бы избавления. В силе фавора был Малюта. Верил ему царь и правильно делал, что верил. Такие люди, точно вырубленные из дуба, по природе своей не умеют хитрить, легко становясь послушным орудием у мастаков, их охотно использующих.
В глазах Бориса темнело. Желание жизни тлело и гасло. Своды пыточной перевернулись, и Годунов впал в бесчувствие, о чем и молил страстно.