Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я помню свой кабинет, Берг, в ту пору, и как я сидел один в кресле (Берта и Марта после развода переехали в Бонн), и часы в моем кабинете мудро двигали время вперед и важно били каждые 15 минут, с убийственным равнодушием возвещая о том, что, что из жизни прожито еще 15 минут. На часы, Берг, обычно не обращаешь внимания, но если ты вдруг случайно бросишь на них свой взгляд, то считай, что погиб, ты уже не сможешь оторвать от них взор, не сможешь не смотреть на стрелки и будешь смотреть уже до самого конца… Я старался не смотреть и сидел, укрывшись пледом, в широком, удобном кресле перед камином и чувствовал, как тепло каминного огня проникает в комнату, согревает, подхватывает, раскачивает и дает ощущение свободы, прикотором можешь свободно мыслить, творить, писать… Но писать, Берг, было нечего и не о чем, и я сидел перед камином и курил (после развода с Бертой я стал курить еще больше). Рядом со мной на маленьком столике в плетеной вазе было фрукты, пачка сигарет, зажигалка, пепельница. Это в то время являлось неизменным атрибутом, когда я писал, но в ту зиму "перестало получаться", и я лишь пытался, смотря на огонь в камине, выдавить из себя хоть несколько слов, словосочетаний, фраз в свой небольшой зеленый блокнот, который лежал у меня на коленях. Мне тогда было 39 лет, и мне казалось, что это ни много, ни мало. К тому времени я уже написал немало книг (плохих, средних, хороших), и всегда писал очень много, и вот в ту зиму мне казалось, что все было мапрасно. НАдо было меньше писать, думал я, во всяком случае было бу что

писать теперь… И я сидел перед камином и, как последний придурок, перебирал в памяти разные темы, о которых можно было б писать, чего не делал никогда в жизни… Берг, казалось, что о писательском деле я в 39 лет знаю в сто раз меньше, чем в 26. Это было тяжелое состояние, и я в уме разговаривал с читателем (не было еще тебя, милый), с тем самым читателем, с которым всегда, как мне казалось, держал связ и которому всегда доказывал что-то. Но НЕСУЩЕСТВУЮЩИЙ читатель отвечал мне только после выхода в свет очередной книги, а вообще-то читатель чаще всего молчал, или говорил ни о чем…

Самая хорошая тема для писателя, думал я это война. Но читатель уже не хотел читать о войне, ему надоели войны, и он хотел чего-то другого… «Любовь», думал я, стоит на втором месте после войны, но о ней я не в состоянии был писать (в душе было пусто после Берты, да еще смердило после «девочек» — всякой масти, формата и размера таланта Цирцеи). О дружбе я тоже не хотел писать, потому что к тому времени почти все мои друзья отвернулись от меня, махнув на меня рукой, потому что видели, как я собственными руками алкоголем и развратом гублю свой талант; писать о дружбе было, не имея друзей, было слишком тошно. Можно было просто описывать природу, но я знал, что читателя это мало волновало… Ах, бог мой, Берг, ты не представляесх, как это мучительно, когда ты знаешь, что ДОЛЖЕН писать, но не можешь; когда ум знает, а сердце не дает, или наоборот: когда сердце хочет, а ум не способен… Так можно сойти с ума, Берг! И я чувствовал, что я на пределе срыва. Я сидел целыми днями перед камином, тупо ел фрукты, потом курил, потом снова ел, потом снова курил — как часы на стене! И я думал, что поделом мне, что я бездарный писатель и стал сомневаться в тех книгах, которые уже написал (вот как теперь!). Я думал, что я бездарен и что я иссяк уже и не могу больше писать и создавать героев. А огонь в камине смотрел на меня и ничем не мог (или не хотел!) помочь. Это совсем как распятый Христос: он сострадает твоему горю, но не может (или опять-таки не хочет?) помочь тебе. Но все же дрова, которые давали себя уничтожать всепожирающему огню, вселяли надежду. В них было нечто от жертвоприношения, причем добровольного жертвоприношения (иначе говоря, самопожертвования)… Вот так, Берг… Часто, чтоб окончательно не свихнуться, я выходил на улицу, где не было ничего, кроме замерзших деревьев, замерзших людей, замерзшего Неба… И так и прошла и закончилась та зима 1987/1988 годов, прошла в совершеннейшем бесплодии, которое мучило и не давало покоя. А весной, в марте, как гром среди ясного неба, мне на голову упала Анна, и я женился на ней. Любовь к Берте началась осенью и окончилась осенью; любовь к Анне взорвалась весной, и я тогда еще не знал, что и окончится она весной. Для этого должно было пройти 6 лет. Всего 6 лет, Берг, я прожил а Анной, но это уже совсем другая история, конец которого ты сам прекрасно знаешь, хотя ты тогда был еще щенком… Да… Это совсем другая история…

Иоганн Буш замолчал. На душе было пусто и по-шекспировски темно. Небо за окном начало бледнеть, и Иоганн Буш одновременно пожалел и обрадовался этому. Он подошел к окну, стал смотреть, как на востоке бледнеет небо и подумал, что очень хочет курить, но у него нет сигарет (нет сигарет уже 7 лет!).

— Берг, я не писал 5 лет. Опять были сигареты, опять брл камин, и опять не получалось писать, все так же не получалось писать, с самой зимы 1988 года. А ведь шел уже 1993-й. И был уже Берлин…

С Анной мы поженились весной, в мае 1988 года, и потом летом совершили кругосветное путешествие а в делабре я уехал в Армению, когда там случилось землетрясение, и это был осамым страшным, что я видел за всю мою жизнь… В 1990-м году Германия объединилась, и мы переехали в Берлин, но я все еще не мог ничего писать. В 1991–1992 годах от нечего делать я стал преподавать писательское мастерство (боже, какая глупость!) в университетах Лайпцига, Дрездена и других городов. Но это опять ничего не дало, и я вернулся в Берлин, и опять наступила зима, а потом новый 1993-й год и длинная, длиннющая зима. Некоторые критики меня уже похоронили, Берг, и я сам чувствовал, что умер… Отношения же а Анной все более и более ухудшались. Она была моей очередной ошибкой, дорогой, ибо она абсолютно не пономала меня. Наверное, еще никогда муж и жена не были так далеко друг от друга, живя в то же время в одном доме. Вскоре мы сделались и вовсе чужими другу другу, хотя и время от времени занимались любовью: нас до конца влекло друг к другу, но это была не любовь. Ей было плевать, пишу я или нет, а этого человек пишущий никогда не может простить, ибо для него всего важнее его работа… В материальном же смысле я лишь получал, так сказать, дивиденты от пеошлых книг и все так же не мог писать. Я целыми днями прозиживал за письменным столом, но не мог выдавить из себя ни строчки. А однажды отчаяние взяло верх, и я подумал, что все кончено. Это было в один из тех зимних сумрачных дней, которые всегда бывают в Берлине, когда тучи серым панцырем сковывают небо. Это была уже зима 1993 года, и я подумал, что все кончено. Я сдался! Все… И сразу в моем кабинете все погасло и остановилось, и стало холодно. Я посмотрвл на письменный стол: там в чернильнице замерзали чернила (ими я не писал: это был подарок), и чай, недопитый утром, которые принесла Анна вместе с булочками, замерзал тоже. Я почувствовал, что и сам начинаю замерзать, и мне захотелось спать, и я решил так и заснуть в кресле перед погасшим камином. Камин погас, думал я, зачем же жить мне? Зачем мне жить, если я уже 5 лет ничего не пишу? Я знаю, Берг, что это было самоубийством, но не надо меня осуждать. Ведь что есть писатель, который исчерпал и не может больше писать? Пустое место… И я заснул, и я знал. что это смерть. Но мне не дали умереть (то ли яд медленно подействовал), меня спасли. Спасла Анна, ворвавшаяся в кабинет… Когда меня откачали, она сказала:

— Если ты подумаешь, что самоубийством ты себя лишаешь возможности написать настоящую большую, хорошую книгу, которую, может быть, тебе суждено написать, ты этого никогда больше не сделаешь… Вот так, Берг! Потом я заснул и спал очень крепко и проспал до самого утра. Когда я проснулся утром следующего дня, меня огушила тишина. В камине тлели угольки (и какого черта я все это помню, Берг?); под окном стоял мой письменный стол, на котором лежал лишь небольшой зеленый блокнот; у противоположной от двери стены был огромный книжный шкаф; в центре комнаты был маленький журнальный столик, как и вчера рядом с удобным креслом. Ничего не изменилось в комнате, да и что могло измениться? Просто было очень тихо, и со мной что-то происходило. Я знал, что это за чувство, и был влюблен в него. Это был ото самое чувство, с которым знаком каждый писатель и которое всегда приходит, когда ты собираешься начать новую книгу. Одевшись, я подошел к окну. Улицы, которые еще вчера были серыми и полумертвыми, стали ослепительно-белыми и умерли по-настоящему: шел снег; он шел всю ночь. Я повернулся и посмотрел на свой письменный стол, но подумал, что еще не время. Я почувствовал, что мне становится тесно в кабинете, что стены и потолок давят на меня, как гидравлический пресс. Я чувствовал в груди волнение и спустился вниз готовить себе кофе.

Главное, Берг, вовремя сесть за письменный стол и начать писать. Если сесть слишком рано, то, что ты напишешь, тебе потом не понравится, если даже ты напишешь на «сойдет», и ты скомкаешь написанное

и больше в тот день не сможешь писать. Если же упустишь момент и сядешь слишком поздно, то вообще ничего не сможешь написать, и в этот день у тебя на душе будет пусто, и ты напьешься. Главное во время сесть и начать писать новую книгу, и невредно, Берг, иногда вспомнить это правило. Ведь его нужно знать любому писателю. Это — золотое правило в писательстве…

Когда я выпил кофе, я уже знал, что буду писать, и мне не захочется больше остановить часы и замерзнуть. Я поднялся наверх, в кабинет и сел записьменный стол. На столе была ваза с фруктами, сигарета, пепельница и, как обычно, раскрытый блокнот. Я подумал, что чистый лист бумаги таит в себе много тайн, и любой писатель, который пишет, раскрывает эти тайны… Я курил и смотрел, как за окном идет снег. Я боялся. Я боялся начать новую книгу. Всегда было так, Берг. Когда я кончал одну книгу, я не знал, буду ли писать другую, до такой степени бывал опустошен. А когда я начинал новую, я боялся, что не закончу ее. Кто знает, думал я, может, эта книга, которую я сейчас начну писать, будет последней? А дальше, наверное, пуля в лоб, потому что если писатель не пишет, он должен умереть… И Я написал заглавие романа: "Смерть Героя". Я подумал минуту, потом прошептал: "И да поможет мне Бог". И начал писать… И писал, долго, медленно, осторожно, и не заметил, как прошел, иссяк почти целиком этот день. Скоро уже должно было начать темнеть, а я все писал, писал, не останавливаясь, чувствовал волнение в груди, радость, и лишь в голове вертелась мысль: только бы не вспугнуть удачу. Наконец, я поставил точку, потянулся и закурил. Первый рабочий день можно было считать законченным. На улице все еще шел снег, который усилился и которому, казалось, не будет конца. О,Берг, было какое-то чувство удовлетворения и полноценности от того, что были написаны уже первые главы новой книги, и я подумал, что устал и что для первого дня поработал достаточно. Я спустился вниз, выпил бокал джину и решил выйти погулять: ведь нужно было немножко остудить голову, которая поработала весь день и сейчас была как будто в огне. Снег кружился, все шел, поминутно то усиливаясь, то замедляя свой ход. Снегоочистительные машны очень часто не успевали убрать снег, и поэтому на центральных улицах Берлина было мало автомашин. Прохожие, тепло укутавшись в шарфы и подняв воротники своих пальто и шуб, шли по центру улицы и были как будто рады, что нету автомобилей: дышалось как-то легко и свободнее… Я тоже шел по центру улицы, Берг, и радовался снегу, который бил по лицу, таял, задержавшись на ресницах и от этого казалось, что я плачу и из глаз текут слезы. Я шел по центру улицы и чувствовал себя свободным и счастливым. Да, я был счастлив, Берг, и не боялся признаться себе в этом. И еще я подумал, что счастье никогда не бывает большим. Вернее, счастье не бывает продолжительным, оно всегда кратковременно. Счастье всегда радостно, и я был радостен. Еще: счастье — это всегда освобождение. Ведь после долгого, продолжительного застоя я опять начал писать, а писать — это всегда освобождение; я в тот день написал много и хорошо и вот вышел на улицу (опять освобождение), где после долгих морозов опять пошел снег (освобождение). Я шел и вспоминал прошлое, свою жизнь и, к сожалению, у меня тогда не было тебя, чтоб я рассказывал тебе, Берг. Я вспоминал, и мне становилось очень хорошо от того, что я вспоминал, а не мерзко и горько… И еще я думал о власти писателя и страшился сам этой власти. Он движет судьбами, дарует жизнь, или убивает… Я продолжал идти по улицам и страшился. Но я был счастлив. Всегда так, Берг: страшишься и бываешь счастлив, страшишься власти, хотя и уже давно пьян им… О власть, Берг! Что может быть выше писательской власти, когда ты даже можешь остановить ВРЕМЯ. Ведь в моей книге время остановилось и снова пойдет тогда, когда я сяду за письменный стол… Тайну этой власти знает каждый писатель. Он может остановить время, сделать быстрее его ход (скажем в жизни прошло три дня, в книге — только день); может заставить кого-то умереть, кого-то воскреснуть; он может кому-то дать бессмертие, сделав его героем книги; у кого-то отобрать это бессмертие… Что есть выше власти писателя, который может распоряжаться судьбами тысячей, сотни тысяч, миллионов? И какая профессия может быть страшнее профессии писателя? О, Берг! Наша профессия дает возможность БЕЗНАКАЗАННО вершить судьбами стольких людей! Писатель может родить, может убить, кому-то дать счастье, кого-то сделать несчастным, и никто его не осудит! Никто! Даже читатель, потому что писатель — властитель, он — хозяин, он — бог!!! Я хочу, Берг, я мечтаю, чтоб меня осудили, я мечтаю, чтоб читатель осудил писателя. Потому что безнаказанность — это всегда уродливо; любая безнаказанная власть безнравственна, кроме, конечно, власти над самим собой. И боже упаси, если писатель потеряет эту власть над самим собой, потому что он может тогда убивать… Сколько раз я твердил, Берг: " О, господи, не дай кого-нибудь убить, упаси меня от греха…"! Но, послушай. Берг. Если посчитать, что книга — это сам писатель, то и власть по отношению к героям — это тоже, что и власть по отношению к самому себе… Черт возьми, Берг! Неплохое отпущение грехов мы с тобой придумали, хотя и мы в то же время дошли до очень важного: герой — сам автор! И правда: ведь на протяжении всего ХХ века героем был писатель, сам автор…

А в тот первый день "Смерти Героя" я шел по заснеженным улицам Берлина и думал о том, что хочу, чтоб кто-то осудил меня… О, если б кто-нибудь сказал: " Вы, Иоганн Буш, писатель, обвиняетесь в злоупотреблении писательской властью, а так же в содеянии следующих преступлений…" О, как бы я был рад тогда! Тогда бы моя совесть была бы спокойней… Ведь я готовился убить своего собственного Героя, с которым прожил столько лет!

В ту ночь, Берг, я увидел сон. Страшный сон, страшный суд… Когда присяжные и судья вышли посовещаться, я продолжал сидеть на своей скамье подсудимого. Позади меня стояли полицейские и ничего не делали; просто стояли и глазели вперед. Присяжных и судьи не было, но они все же явились, и все встали; встал и я, Иоганн Буш. Зал суда был полон, и я многих узнавал; некоторые из тех, кого я узнавал, делали вид, будто не узнают меня. Наконец, судья встал и начал читать решение суда:

"— Слушается дело Иоганна Буша, писателя, обвиняемого в злоупотреблении писательской властью и содеянии следующих преступлений: в убийстве своей жены — Берты Буш, дочери — Марты Буш, в незаконной выдаче вышеназванным лицам ордера на бессмертие. Иоганн Буш обвиняется также в убийстве Генриха Лейдемана и Питера Гешке, которые некогда были его друзьями, и выдаче им ордера на бессмертие…"

"— Убийца!" — крикнул кто-то из зала, а я думал во сне: " Я не убивал никого! Вот они сидят здесь, в зале: Берта, Марта, Генрих, Питер… и о каком ордере они говорят?!"

А судья тем временем продолжал:

"— Иоганн Буш обвиняется в преступлениях против природы: в незаконном омолажении своей второй жены — Анны Буш на 15 лет, присвоении ей чужого имени и чужой внешности, а именно — имени и внешности Ребекки Мейсснер, которая когда-то была его студенткой… Суд на основании показаний свидетелей и вещественных доказательств, представляющих собой книги Иоганна Буша, постановил приговорить обвиняемого к высшей мере литературного наказания — смертной казни. Учитывая заслуги обвиняемого перед немецкой литературой, выбор средства казни, остается за обвиняемым; он может выбрать: распятие, расстрел, повешение, гильотину, топор, газовую камеру, электрический стул, костер…"

И тогда, Берг, я прервал судью:

"— Расстрел! Я выбираю расстрел. На кресте распяли Христа и Спартака, на виселице удавился Иуда Искариот, на гильотине погибли Андре Шенье и Дантон, на костре сожгли Джордано Бруно и Жанну д" Арк. Считаю себя недостойным ни тех, ни этих, ни третьих, ни четвертых. Электричества боюсь с детства, пуля же привыкла к сердцу или виску поэта или писателя, а поэт или писатель привыкли к пуле…"

"— Приговор привести в исполнение немедленно!" — постановил судья.

Поделиться с друзьями: