Иосиф Сталин – беспощадный созидатель
Шрифт:
«Часто ли вы виделись с Ежовой?» – ласково осведомился следователь.
«Я встречался с ней часто, сотрудничая в редактируемом ею журнале «СССР на стройке»», – признался Бабель.
«Воспроизводите содержание ваших последних бесед с Ежовой», – потребовали следователи Сериков и Кулешов, которые сами же эти показания и продиктовали.
«В разговоре со мной в конце 1937 года, – утверждал Бабель, – Ежова заявила, что нельзя теперь рассчитывать на длительное существование какой-либо антисоветской организации при бдительности и остроте, которую проявляет советское правительство и партия в борьбе с врагами. Она сказала, что недовольство горсточки обиженных не может оказать сколько-нибудь заметного влияния на массы, которые, как это исторически доказано, не пойдут за заговорщиками. На успех заговорщических планов можно рассчитывать только в том случае, если обезглавить существующее руководство. Таким путем Ежова обосновывала необходимость применения террора в борьбе против советской власти».
«И как вы реагировали на эти высказывания?» – допытывался следователь.
«Я
На вопрос следователя, были ли у «группы Ежовой» «конкретные террористические планы», Бабель показал: «В конце 1937 года Ежова, с которой я встретился в ее кабинете в редакции «СССР на стройке», заявила мне, что Косаревым ведется практическая подготовка к совершению террористических актов против Сталина и Ворошилова, указав, что Косарев подбирает исполнителей из среды спортсменов общества «Спартак», делами которого он вплотную занимался».
«Кто персонально был привлечен Косаревым к осуществлению ваших террористических замыслов?» – резонно поинтересовался следователь. Но тут уж запас его собственной фантазии иссяк, а Бабель ничем помочь ему не мог. Ведь ни один из них не знал по именам никого из спортсменов общества «Спартак». Поэтому Исаак Эммануилович вынужден был заявить: «Об этом мне Ежова не говорила». И продолжал озвучивать следственный сценарий: «Далее Ежова сообщила, что практическую террористическую работу ведет и Бетал Калмыков, который в течение многих лет добивается приезда Сталина в Нальчик. Пребывание Сталина в Нальчике, сказала Ежова, дало бы возможность Калмыкову к осуществлению его террористических намерений (на самом-то деле любой секретарь обкома просто мечтал, чтобы великий вождь и учитель хоть разок заехал в его область или республику. Если удастся подать товар лицом, то и фонды для области удастся выбить, и, в лучшем случае, даже уйти в Москву на повышение. – Б. С.).
Таким образом, существовало два плана совершения террористического акта: один в расчете на приезд Сталина в Нальчик и другой, который предусматривал квартиру Ежовых в Кремле как место, дававшее большие возможности для осуществления террористического акта. Провести исполнителей в Кремль должна была Ежова или Косарев, обладавшие всеми видами нужных для этого пропусков. В случае невозможности совершить террористический акт в Кремле предполагалось перенести его исполнение на дачи, где проживают Сталин и Ворошилов».
По утверждению Бабеля, точный срок совершения теракта не был установлен, «но Ежова в разговоре со мной в конце 1937 года говорила о том, что осуществление террористического акта намечается на лето 1938 года и что срок будет окончательно намечен ею и Косаревым».
«В чем заключалось ваше личное участие в подготовке к осуществлению этих террористических планов?» – задал каверзный вопрос следователь. И не нашел ничего более оригинального, как заставить Бабеля произнести следующее, совсем уж абсурдное: «Ежова в начале 1938 года поручила мне вербовку кадров для террористической работы из литературного молодняка, с которым был я связан». Получалось, что о сугубо секретных планах покушения на товарища Сталина требовалось осведомлять чуть ли не каждого встречного-поперечного: спортсменов общества «Спартак», литературное окружение Бабеля. И это в стране, где чуть ли не каждый десятый – либо официальный стукач, либо добровольный доносчик! Неужели бы Ежов, если бы задумал убить Сталина, не попробовал подобрать исполнителей из числа лично преданных себе профессионалов-чекистов, которым не привыкать было убивать людей?
Бабель продолжал: «Я наметил к вербовке резко антисоветски настроенных участников литературной бригады, с которой я занимался в Гослитиздате».
Чекистам нужны были конкретные имена для будущих дел, поэтому последовал страшный вопрос: «Кого персонально?» И Бабель начал губить молодые души: «Я наметил к вербовке студента института философии и литературы Григория Коновалова и начинающую писательницу Марию Файерович, по мужу Меньшикову, исключенную из комсомола. Я вел с Коноваловым и Файерович антисоветские разговоры, в которых высказывал клевету по адресу партии, говоря о том, что советская литература обречена на прозябание, что выход из создавшегося положения надо искать в решительных мерах, но разговора о конкретных террористических планах и о существовании заговорщической организации я с ними еще не имел. Других заданий по террору от Ежовой я не получал». К счастью, к тому времени волна репрессий пошла на убыль, создавать новый разветвленный террористический заговор следствию стало не с руки, и ни Коновалов, ни Файерович-Меньшикова не пострадали, так же, кстати сказать, как «шпионы» Эренбург, Толстой, Олеша и прочие писатели, названные в показаниях Бабеля, не пострадали.
Подписывая такой протокол, Бабель не мог не сознавать, что жить ему осталось очень недолго. За террористический замысел в отношении вождя полагался расстрел. Хотя фантастичность показаний бросается в глаза. В качестве террористов фигурируют люди давно уже умершие или расстрелянные, никак не способные уличить Бабеля. Никаких выписок из их показаний в его деле нет. А ведь Бабеля не били. Вот тот же Гладун, например, на суде Военной коллегии, отрекаясь от всех прежних показаний, прямо заявил: «Показания даны при физическом принуждении со стороны следователя», что в переводе с бюрократического языка на человеческий означало: Александра Федоровича крепко били. Бабель ничего подобного на суде не заявлял, хотя от показаний на следствии отрекся полностью. Значит, его не били. Просто, будучи вхож к Ежовым, Исаак Эммануилович
слишком хорошо знал, какими методами в НКВД развязывает языки и, чтобы избежать побоев, согласился признаться в вымышленных преступлениях. Морально писатель был сломлен, выйти живым из застенка он уже не надеялся. Вот и подписывал все, что нужно следствию.Бабеля сгубила не только близость к Ежову, но и длинный язык. Эренбург вспоминал, как Бабель убеждал его, что Ежов играет отнюдь не главную роль в репрессиях: «Дело не в Ежове. Конечно, Ежов старается, но дело не в нем…» Это же он наверняка говорил и другим друзьям-писателям. И не только писателям. Если дело не в Ежове, то значит – в Сталине. Интимные отношения Бабеля с супругой «железного наркома» для литературно-театральной Москвы были секретом Полишинеля. Поэтому его свидетельство относительно Ежова было особо авторитетным. Сталин же, наоборот, стремился всячески убедить и массы, и интеллигенцию, что «перегибы» в борьбе с «врагами народа» – целиком на совести смещенного Ежова. Полуофициально в народ был пущен термин «ежовщина» для обозначения беззаконий 1937–1938 годов, чтобы они ассоциировались исключительно с Николаем Ивановичем, а не с Иосифом Виссарионовичем. Бабель же эту стройную картину доброго царя Сталина и лихого боярина Ежова начисто разрушал. К тому же Исаак Эммануилович якобы знал какие-то тайны о членах Политбюро и самом Сталине. Может, просто бахвалился, а может, Евгения Соломоновна действительно сообщила ему что-то совсем запретное. В общем, оставлять в живых Бабеля было слишком опасно. А по каким статьям привлечь – это дело техники. Тут и шпионаж со знакомыми иностранцами, Мальро и Штайнером, тут и вечно живая троцкистская тема, тут и террористический заговор с участием уже умершей Ежовой, уже расстрелянного Косарева и еще живого, но уже готовящегося перейти в разряд мертвых Ежова. Но последнее совсем не значит, что Бабеля, Мейерхольда или Кольцова арестовали потому, что надо было пристегнуть фигурантов в дело Ежова. Нет, если бы потребовалось, дело против Николая Ивановича легко соорудили с участием одних только его бывших подчиненных – чекистов. Но Сталин решил, что, как опасных свидетелей, надо убрать не только чекистов – соратников Ежова, но и близких к нему лиц из числа творческой интеллигенции.
К искусству Всеволода Эмильевича Мейерхольда Иосиф Виссарионович явно был более чем равнодушен, «биомеханику» ни в грош не ставил, но к великому режиссеру, по причине его партийности и «революционности» в политическом смысле слова до поры до времени относился достаточно терпимо. 28 февраля 1929 года в письме коммунистам-рапповцам, защищая от нападок Владимира Билль-Белоцерковского, Сталин писал: «Допустил ли т. Билль-Белоцерковский ошибку в своем заявлении о Мейерхольде и Чехове? (23 сентября 1928 года Билль-Белоцерковский в ходе литературной дискуссии приветствовал отъезд из СССР руководителя МХАТ-2 Михаила Чехова и просьбу Мейерхольда оставить его ГосТИМ на гастролях в Париже и разрешить дальнейшие гастроли за границей. Владимир Наумович так объяснил свою позицию: «Рабочий класс ничего от этой поездки не потеряет. Можно даже с уверенностью сказать, что не Чехов и Мейерхольд уезжают, а, наоборот, советская общественность «их уезжает»». В ответ руководство РАППа обвинило Билль-Белоцерковского в комчванстве и презрении к культуре прошлого. – Б. С.) Да, допустил некоторую ошибку. Насчет Мейерхольда он более или менее не прав, – не потому, что Мейерхольд коммунист (мало ли среди коммунистов людей «непутевых»), а потому, что он, т. е. Мейерхольд, как деятель театра, несмотря на некоторые отрицательные черты (кривляние, выверты, неожиданные и вредные скачки от живой жизни в сторону «классического» прошлого), несомненно связан с нашей советской общественностью и, конечно, не может быть причислен к разряду «чужих». Впрочем… т. Билль-Белоцерковский сам, оказывается, признал свою ошибку насчет Мейерхольда еще за два месяца до появления критики «На Литпосту»… Что касается Чехова, то надо признать, что т. Билль-Белоцерковский в основном все же прав, несмотря на то, что он чуточку перебарщивает. Не может быть сомнения, что Чехов ушел за границу не из любви к советской общественности и вообще поступил по-свински, из чего, однако, не следует, конечно, что мы должны всех Чеховых гнать в шею».
В этом же письме Сталин клялся рапповцам в своей неизменной любви в РАППу, словно оправдываясь в своей переписке с Билль-Белоцерковским: «Вы, как мне кажется, думаете, что моя переписка с Билль-Белоцерковским не случайна, что она, эта переписка, является признаком какой-то перемены в моих отношениях к РАППу. Это неверно. Я послал т. Билль-Белоцерковскому свое письмо в ответ на коллективное заявление ряда революционных писателей во главе с т. Билль-Белоцерковским. Самого Билль-Белоцерковского я лично не знаю, – не успел еще, к сожалению, познакомиться с ним. В момент, когда я писал свой ответ, я не имел представления о разногласиях между РАППом и «Пролетарским театром». Более того – я не знал еще об отдельном существовании «Пролетарского театра». Я и впредь буду отвечать (если будет время) любому товарищу, имеющему прямое или косвенное отношение к нашей революционной литературе. Это нужно. Это полезно. Это, наконец, мой долг.
Мне думается, что ваши разногласия с пролетарскими писателями типа Билль-Белоцерковского не имеют и не могут иметь существенного характера. Вы могли бы и должны найти общий язык с ними даже при наличии некоторой организационной «неувязки». Это можно было и нужно сделать, ибо разногласия у вас в конце концов – микроскопические. Кому нужна теперь «полемика» вроде той, которая напоминает в основном пустую перебранку: «Ах, ты, паскуда!» – «От паскуды слышу»? Ясно, что никому не нужна такая «полемика».