Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И именно в этот момент она впервые увидела его. Он стоял в дальнем углу, позади всех кресел, скрестив руки на груди. На нем были джинсы и линялая куртка с пуговицами на карманах. На ногах пыльные ботинки со скошенными каблуками, обувь, говорящая о том, что в ней прошагали много миль по грязи и пыли. Лоб его был белым, как свет, к щекам прилила кровь радости и торжества, глаза сверкали голубыми бриллиантами, вспыхивая внутренней радостью и весельем, как будто Отпрыск Сатаны завладел работой Криса Крингла. Презрительная усмешка обнажала зубы, превращаясь в злобный оскал. Зубы были белыми, острыми, ровными, как зубы ласки. Он поднял руки. Обе они были сжаты в кулаки, такие же плотные и твердые, как наросты на яблонях. Ухмылка осталась, торжествующая, идущая из самых его глубин. Из сжатых кулаков закапали капельки крови.

Слова

выветрились у Абигайль из головы. Пальцы ее забыли, как надо играть; замер нестройный аккорд, повисла тишина.

— Господи! Господи! — выкрикнула она, но Господь отвернул Свой лик.

Тогда, с пылающим лицом и сверкающими поросячьими глазками встал Бен Конвей.

— Черномазая сука! — выкрикнул он. — Что делает эта черная сука на нашей сцене? Никогда еще черномазая дрянь не доставала музыку с небес! И никакая черная мразь не добывала воду из камня!

Раздались крики яростного согласия. Люди ринулись вперед. Она увидела, как ее муж встал и попытался подняться на сцену. Чей-то кулак заехал ему по губам, откидывая Дэвида назад.

— Оттесните этих грязных ниггеров в конец зала! — завопил Билл Арнольд, и кто-то толкнул Ребекку Фриментл на стену. Кто-то еще — кажется, Чет Дикон — обмотал красный бархатный занавес вокруг Ребекки, а потом обвязал золоченым шнурком. Он орал:

— Гляньте-ка! Вырядившаяся обезьяна! Разряженная обезьяна!

Другие бросились к тому месту, где находился Чет Дикон, и все они стали пинать сопротивляющуюся женщину, замотанную в бархат.

— Мама! — выкрикнула Абигайль.

Гитара вырвалась из ее одеревеневших пальцев и разбилась, упав на сцену, звеня лопнувшими струнами.

Она бешено взглянула на темного мужчину в конце зала, но его машина уже была пущена в ход и набирала обороты; теперь он отправился в какое-то другое место.

— Мама! — снова выкрикнула она, а затем грубые руки стали стягивать ее со сцены, они забрались ей под платье, лапали ее, щупали, щипали. Кто-то резко, чуть не вывихнув, дернул ее за руку и положил на что-то твердое и горячее.

Голос Бена Конвея прямо ей в ухо:

— Как тебе нравится МОЙ камень веков, черномазая потаскуха?

В комнате все смешалось. Она видела, как ее отец пытается пробиться к матери, и она увидела белую руку, опускающую бутылку на спинку стула. Раздался звон удара, а затем рваное горло бутылки, вспыхивающее в мягком сиянии керосиновых ламп, вонзилось в лицо ее отца. Она видела, как его выпуклые глаза лопнули, словно виноградины.

Она застонала, и ее мощный крик, казалось, разбил комнату на части, погрузив все в темноту, и снова она была матушкой Абигайль, в возрасте ста восьми лет, слишком старая, Господи, слишком старая (но да исполнится воля Твоя), и она шла по кукурузному полю, мистическому кукурузному полю, не высокому, но простирающемуся на много миль вокруг, затерявшаяся в этом серебряном от лунного света и черном от тени поле. Абигайль слышала, как летний ветерок перешептывается со стеблями, она вдыхала живой запах роста, как вдыхала его всю свою долгую-долгую жизнь (очень часто она Думала, что это растение — кукуруза — ближе всего к жизни, и запах ее был запахом самой жизни, зарождения жизни, и Абигайль трижды выходила замуж и похоронила трех своих мужей: Дэвида Троттса, Генри Хардести и Нейта Брукса. Она принимала в постели трех мужчин, принимала их так, как женщина может принять мужчину, и всегда мысль об этом доставляла ей острое наслаждение: «Бог мой, как мне правится быть сексуальной с моим мужчиной, и как мне нравится, что он желает меня, когда он дает мне то, что дает, чем наполняет меня» — и иногда на вершине наслаждения она думала о кукурузе, о нежном растении с неглубокими, но широко раскидывающимися корнями, она думала о плоти, а потом о кукурузе, когда все кончалось, и ее муж лежал рядом с ней, запах любви наполнял комнату, запах страсти мужчины, выпущенной в нее, запах соков, созданных ею, чтобы смягчить ему путь, и это был запах зреющей кукурузы, мягкий и нежный, благословенный запах.

И все же Абигайль была испугана и стыдилась такой интимной близости с землей, летом и растущей жизнью, потому что она не была одна. Он был здесь,

рядом с ней, в двух рядках справа или слева от нее, пробираясь позади пли чуть-чуть впереди. Его пыльные ботинки вонзались в плоть земли, причиняя ей боль. Темный мужчина был здесь, он усмехался в ночи, как грозовая молния.

А затем он заговорил, впервые заговорил вслух, и она увидела его тень, отбрасываемую в лунном сиянии, высокую, сгорбленную, гротескную, падающую на рядок, по которому она шла. Его голос напоминал ночной ветер, стонущий среди высохших стеблей кукурузы в октябре, как шуршание самих этих остатков стеблей, когда кажется, что они сами рассказывают о своей кончине. Это был очень вкрадчивый голос. Это был голос рока, погибели, смерти:

— Твоя жизнь в моих руках, старуха-мать. Если ты молишься Богу, попроси Его, чтобы Он забрал тебя прежде, чем ты услышишь мои шаги позади себя. Не тебе доставать музыку с небес, не тебе добывать воду из камня, запомни: твоя жизнь в моих руках.

А потом она проснулась, проснулась за час до рассвета, и сначала ей показалось, что она описалась в постель, но это была только ночная сырость. Ее высохшее тело содрогалось, каждая клеточка молила об отдыхе.

— Господи Милостивый, пусть минует меня чаша сия.

Господь не ответил ей. Только ранний утре нн ий ветерок легонько постукивал в рассохшийся оконный переплет. Матушка Абигайль встала, развела огонь в старенькой печурке и поставила на плиту кофейник.

В следующие дни ей предстояло много работы, потому что она ожидала гостей. Хотелось ей спать, или нет, уставала она или нет, но она не была человеком, пренебрегающим компанией, и не собиралась становиться таковым. Но делать все лучше медленно, иначе она может забыть что-то — она о многом забывала теперь — или перепутать.

Первое — нужно было сходить в курятник Адди Ричардсон, а это было очень далеко, четыре или пять миль. Она поймала себя на мысли, уж не собирается ли Бог послать ей орла, чтобы пролететь эти четыре мили, или направить к ней Илию на его огненной колеснице, чтобы подбросить ее по пути.

— Богохульствуешь, — осуждающе сказала она сама себе. — Господь даст силу, а не такси.

Когда были вымыты ее несколько тарелок, она надела башмаки и взяла палку. Даже теперь старая женщина редко пользовалась ею, но сегодня та понадобится матушке Абигайль. Четыре мили туда, четыре мили обратно. Лет в шестнадцать она могла бы порхнуть, туда и пробежать обратный путь, но эта благословенные шестнадцать остались далеко позади.

Старушка пустилась в дорогу в восемь утра, надеясь добраться до фермы Ричардсонов к полудню и переждать там самые жаркие часы. Потом она найдет в себе силы забить несколько кур, а в сумерках отправится обратно. Она не вернется домой до наступления темноты, и от этой мысли матушка Абигайль вспомнила о своем сне, но тот темный человек был еще очень далеко. Ее же гости были намного ближе.

Шла она очень медленно, даже медленнее, чем (так она чувствовала) могла идти, потому что даже в полдевятого утра солнце было уже жарким и мощным. Абигайль не сильно потела — на ее костях осталось не так уж много плота, которая могла бы испускать влагу, — но когда она добралась до почтового ящика. Гуделлов, ей понадобился отдых. Она присела в тени дерева и съела несколько фиников. И следа нет ни орла, ни колесницы. Матушка Абигайль хихикнула, затем поднялась, стряхнула крошки с подола своего платья и отправилась дальше. Да, никакого такси. Господь помогает тем, кто сам помогает себе. Но все равно она чувствовала, как все ее суставы ноют, она знала, какой концерт они устроят ей сегодня ночью.

Старушка все сильнее налегала на палку, хотя и боль в запястье начинала давать о себе знать. Ее башмаки, отделанные желтой кожей, покрылись пылью. Лучи солнца падали прямо на нее, и по мере того, как время шло, тень ее становилась все короче и короче. В это утро матушка Абигайль увидела больше диких животных, чем за всю свою жизнь: лису, енота, дикобраза. Повсюду были вороны, они каркали, кружили в небе. Если бы она слышала, как Стью Редмен и Глен Бейтмен обсуждали причудливость — им это казалось причудливостью, — с которой супергрипп уничтожал одни виды животных, оставляя другие в покое, она рассмеялась бы. Он уничтожил домашних животных и оставил диких, это же так просто и ясно. Некоторые виды домашних животных были сохранены, но и это было общим правилом — болезнь унесла людей и их лучших друзей. Грипп уничтожил собак, но не тронул волков. Потому что волки были дикими, а собаки нет.

Поделиться с друзьями: