Исход
Шрифт:
Аэлита прижилась в гимназии легко. Ее «российских» школьных знаний оказалось достаточно, и с запасом даже, и по предметам она, таким образом, не отставала, язык же набирала очень быстро. Некая сдержанность и закрытость, вызванная недавно пережитым горем, держали девочку на определенном отдалении от школьной стаи, и многими сверстниками эта ее закрытость воспринималась как высокомерие; однако, эта же сдержанность Аэлиты вызывала и определенное почтение к ней: она была как будто старше сверстников, и дразнить и обижать ее не решался в классе никто, побаиваясь упорного взгляда ее огромных черных глаз, и ее таинственного молчания в ответ на тот или иной дурацкий вопрос кривляющегося одноклассника. Зато у учителей Аэлита очень скоро стала любимицей за ровное поведение и отличную учебу, так что испытательный срок она выдержала без малейших замечаний, и ее дальнейшая учеба в гимназии была утверждена школьным советом.
Другое дело — Костик. Языком он овладевал тоже быстро, но с предметами у него начались проблемы. Кроме этого, его невзлюбил за что-то учитель истории, он же — один из завучей гимназии, и на фоне его насмешек и ядовитых замечаний дети также кинулись травить новичка и издеваться над ним. Детское сообщество вообще жестоко, особенно если оно раззадоривается авторитетными взрослыми. Не имея других возможностей для защиты своего достоинства и отстаивания справедливости, Костик стал аргументировать кулаками. Одноклассников это возмутило: они происходили из местных, и не желали признавать за чужаком права на защиту достоинства. Начался террор. Бедняга-Костя такое уже проходил, причем совсем недавно, в России. Он повторения мучений не желал, и потребовал
Костик в реальной школе освоился быстро, и был очень доволен. Тут его никто не трогал по нескольким причинам, но прежде всего потому, что в школе удачно подобрались хорошие учителя-наставники, которые не делали различий между учениками. Хотя тут, в реальной школе таких различий было как раз очень много: здесь учились дети всех цветов кожи и формы глаз: турки, африканцы, вьетнамцы, корейцы, поляки, румыны и русские. Вся эта пестрая публика немножко кучковалась по земляческим и языковым признакам, однако не враждебно по отношению друг к другу, а так, на уровне доброжелательных межнациональных и межрасовых подкалываний. Дело в том, что в этой школе сильны были спортивные традиции, имелась собственная футбольная и хоккейная команды, и общешкольный спортивный патриотизм сплачивал ребят сильней всяких фобий с улицы. Константин увлекся было футболом тоже, но вдруг на него свалилась другая страсть: посмотрев однажды по телевизору бой своего знаменитого тезки Кости Дзю, Костик заболел боксом. Совершенно самостоятельно он разыскал в городе детский боксерский ферайн, выяснил условия приема в него и размер членских взносов, и помчался к родителям с просьбой записать его в этот замечательный клуб. Федор был за, Людмила — против, а Аугуста и вовсе не спросили, потому что он и Аэлита жили отдельно от Ивановых, а также потому еще, что родители не верили, что их хрупкого Костика вообще возьмут в бокс: «Это же бокс, а не балет, — говорила Людмила, — туда по принципу монолитного черепа берут, а не таких хрупких, как наш Костик!». Порешили так: Костика отказом не расстраивать, пойти с ним в боксерский клуб и дать ему, таким образом, самому убедится в правоте родительской мудрости, когда его не примут. В ферайне Бауэров выслушали доброжелательно и представили им молодого тренера по имени Штефан Моор. То осмотрел Костика внимательно, как воробей, примеряющийся к зернышку, и повел Костика в ринг, на испытание. Федор с неожиданно возникшим чувством вины перед сыном ждал, досадуя, что согласился подвергнуть Константина слишком жестокой «науке», потому что отбраковка в бокс неизбежно должна ударить по нарождающемуся мужскому самолюбию. Да и самому Федору было унизительно думать, что его сына сейчас отбракуют. Как будто он дефективный какой-нибудь. Как будто весь их род дефективный. Федор сидел в раздевалке, ждал и жалел, что пришел сюда. Однако, произошло неожиданное. Тренер Моор привел взмыленного Костика в раздевалку и сказал:
«Отлично. Реакция фантастическая. Беру». Федор был поражен и польщен, и долго жал тренеру руку и объяснял ему, что он тоже моряк и тоже любил драться когда-то в молодости. И хотя Моор моряком «тоже» не был, но отцовские чувства Федора понял, и еще более их подстегнул: «Мы из него еще чемпиона сделаем!», — пообещал он. Оба — отец с сыном явились домой довольные, к искренней панике матери. Так Константин подался в боксеры, и скоро оказалось, что бокс становится для него не просто спортивным развлечением или способом самоутверждения в среде ребят, но чем-то гораздо большим: философией, линией жизни, формой поведения, этикой и культурой общения с другими людьми. Маленький, нежный, Костик на глазах перерождался в уверенного в себе, сильного, спокойного, хорошо владеющего собой, собранного, аккуратного, немногословного, точного в словах и движениях, внимательного парня. Бокс оказался для него отличным воспитателем. К сожалению, учеба оставалась у Константина на втором плане, он болтался в смысле успеваемости между тройками и четверками и кое-как справлялся с письменными клаузурами исключительно за счет отличной памяти и общих природных способностей. Но его все это мало волновало. Его волновали только бои, калории, тренировочные нагрузки и турнирные схемы. Тренер Штефан Моор в нем, надо полагать, не ошибся в свое время: Константин Бауэр через четыре года стал чемпионом федеральной земли среди юношей в легкой весовой категории и вошел в состав республиканской молодежной сборной; поговаривали, что после достижения совершеннолетия у него есть все шансы попасть в национальную олимпийскую команду. Людмила пыталась какое-то время сопротивляться умопомрачению сына, она говорила ему в досаде: «Я понимаю, когда боксируют американские негры, у которых все равно нет другого занятия, и которым не нужно бояться к тому же, что им мозги отшибут. Но у тебя-то, Костя, такая хорошая, такая светлая голова, ты очень способный к учебе, ты все схватываешь на лету: так учись же! А то ведь сотрясет тебе однажды кто-нибудь, который сильней тебя, голову твою светлую, и останешься ты дебилом до конца дней своих!». Однако переросший уже свою мать Костик обнял ее однажды в ответ на подобные слова, нежно и снисходительно поцеловал ее в висок и сказал ей: «Мама, ну ты же просто ни-че-го не понимаешь!». И то были слова не отрока, но мужа, и все поняли: мальчик вырос. От этой очевидности Людмила всплакнула немножко, но ведь она отлично понимала: время не остановишь.
У Ивановых-Бауэров-родителей в Германии тоже все сложилось удачно, хотя и не сразу. Учительский диплом Людмилы не признали, но зато сразу после языковых курсов ей предложили работу санитарки в доме престарелых, и она согласилась. Деньги были небольшие, а работа была тяжелая — как физически, так и морально, но Людмила была довольна: наконец-то работа, наконец-то заработок. Вначале она страшно уставала с непривычки и даже плакала: от усталости и безмерного сочувствия к беспомощным старикам. Федор находил нужные слова ободрения: «Ничего, зато ты с этими твоими старухами через год по-немецки заговоришь как Ганс-Христиан-Андерсен». — «Андерсен говорил по-датски», — возражала Людмила. «А, один черт: номинатив, аккузатив… ты по этим старикам не убивалась бы так, Мила. Сравни с советскими домами престарелых — уже про российские сегодняшние я вообще молчу. Да немецкие стариканы — это шейхи арабские по сравнению с русскими! Давай рассудим: ты почему плачешь? Потому что руки твои болят стариков ворочать. А почему руки болят? Потому что они все толстые, старики твои. А толстые они потому, что живется им сыто-пьяно и нос в табаке. Сама говоришь: на экскурсии их возят, свечки им вставляют в огромных количествах… я имею в виду в торты на день рождения, чтобы они дули на них и радовались. И ведь моют их, и лежат они в сухеньком, мультики смотрят, песни поют. Да меня туда хоть сейчас заберите! Я тоже в рай хочу…».
— Дети
к ним не ходят, — возражала Людмила, — дети в основном далеко живут, всем некогда, всем работать надо, да и ездить дорого; посещают родителей два раза в год, а то и реже, и то есть такие, которых не посещают вовсе; иные детки раз в пять лет приезжают, или только на похороны. Такое вот общество рациональное: одни работают — голову поднять некогда, другие, отработавшие, ждут своей очереди на погост… в хороших условиях ждут, это правда — в тепле и сытости, но все равно… одинокие они все очень… каждой улыбке радуются, каждому доброму слову. А нам и некогда им добрые слова говорить: бегом бегаем. А остановишься рядом, спросишь что-нибудь по-человечески, по-доброму, так они в тебя прямо-таки вцепляются, выговориться хотят, не отпускают — хоть ты русская, хоть негритянка из Руанды: лишь бы внимание уделили, про жизнь их прожитую послушали. Друг дружке-то они все уже попересказывали тысячу раз, надоели друг другу, да и враждуют они часто между собой: из-за нашего же внимания в основном и враждуют — ревнуют, как дети. Привела я тут как-то к одной бабушке другую, подумала — землячки, будет им о чем поговорить. А бабушка просит: «Уведите отсюда эту дуру, она же все равно ничего не соображает, она у меня в прошлый раз все бананы съела». Никакие бананы она съесть не могла, конечно, потому что только что поступила в наш альтенхайм… А начнут если рассказывать про себя — так и вовсе тоска. Бабушки вспоминают, как молодыми женихов своих ждали с фронта да не дождались: вышли замуж за кого попало; а дедушки, чтобы мне приятное сказать, сообщают какие вкусные были яблоки на орловщине, или как хорошо им работалось в лагере для военнопленных, и как потом тяжело работалось в Германии, когда они вернулись и поднимали страну из руин, в которые вверг Германию проклятый Гитлер, а также американцы с англичанами своими бомбежками, ну и совсем немножко русские тоже — в центре Берлина, в основном, потому что Гитлер никак сдаваться не желал… А под обломками городов их невесты и жены погибли, так что приходилось им жениться после войны на ком попало. И смех, и грех, и жалко их…— А нечего было войной переть, — бурчал Федор, — и были бы сейчас все целы и попереженились бы в правильных комбинациях.
Пять лет проработала Людмила в доме престарелых, а потом случай привел ее к самостоятельной работе. Узнав как-то, что у коллеги по альтенхайму сын не успевает в школе по математике, Людмила вызвалась помочь, и за полгода вывела парня в отличники. Слух об этом чуде пустил корни и пошел в рост: еще три ученика явились к Людмиле за помощью. Когда на халявку бесплатных учеников расплодилось до десяти штук, Людмила объявила, что будет впредь осуществлять репетиторство возмездно, за небольшие деньги, поскольку она тратит на занятия свое свободное время, которого ей и так не хватает. Ученики отхлынули было, но слух о замечательной учительнице, которая готовит к абитуре по математике с гарантией отличного результата уже широко распространился, и претенденты на высшее образование обрывали телефон. Так что пришлось Людмиле вскоре уволиться из дома престарелых и приступить к работе по специальности; она оформилась в качестве предпринимателя без образования юридического лица, и квартира Ивановых-Бауэров превратилась в вечернюю школу. Спустя некоторое время доходы Людмилы позволили снять для ее репетиторских курсов отдельное помещение в том же доме, где они жили, и Людмила Бауэр стала «выдающимся буржуазным педагогом» — как частенько дразнил ее «речной шакал» Федор. «Морским волком» он себя не называл, «чтобы не позорить память прошлого», — как он говорил, а «речной шакал пойдет», — подтрунивал он над собой.
Дело в том, что Федор, в отличие от жены даже языковых курсов окончить не успел, поскольку его забрал к себе на круизный кораблик матросом некий суровый капитан с трубкой, с которым Федор совершенно случайно познакомился на набережной Рейна. А было так: Федор в один из выходных дней от нечего делать отправился изучать город, знаменитую еще по школьным учебникам реку и структуру судоходства на ней. Понаблюдав за интенсивным движением огромных барж, двигающихся вверх и вниз по течению, вращая навигационными локаторами и лавируя меж разноцветных буйков фарватера, о системе которых Федор также поломал некоторое время голову, моряк заинтересовался поплавковым причалом, выступающим от гранитного берега метров на десять в воду, и удерживаемым на стремительном течении двумя могучими цепями. Причал вместе с огражденным мостком ходил ходуном, поскольку на одной из цепей повисло целое большое сухое дерево, принесенное течением сверху, и теперь дерево это рвалось на свободу, бурлило, хлюпало и раскачивало железную цистерну-поплавок. В то время как Федор заинтересованно наблюдал за битвой двух материй — ржавого железа с сухим деревом, к причалу, шустро проскочив между двумя величавыми баржами, откуда-то с середины реки примчался небольшой прогулочный теплоходик, и стал примеряться к швартовке. Но не тут-то было: поплавок, увлеченный борьбой с неистовым деревом, брыкался, скрипел и ерзал туда-сюда, так что палубный рабочий, похожий на Кису Воробьянинова из кинофильма, никак не мог исхитриться и набросить на чугунный палец причала канат с петлей, чтобы занайтоваться и зафиксировать борт. После третьей попытки конец швартовочного каната и вовсе упал вниз, в воду, и палубный рабочий принялся угрюмо тащить его обратно. В стеклянной надпалубной рубке краснорожий капитан грозил рабочему кулаком, но тот стоял к капитану спиной и гнева начальства не видел. Федор, не выдержав всего этого позорного гротеска, пренебрегая правилами техники безопасности, в один мах перескочил с трясущегося поплавка на качающуюся палубу теплохода, выхватил из рук рабочего канат, точным броском накинул петлю на причальную тумбу, подтравил канат по мере подачи борта и наконец, когда теплоход, визжа от отвращения, прижался к старым, мокрым автомобильным покрышкам, которыми облеплен был железный поплавок со стороны реки, Федор опытными движениями профессионала закрепил канат на палубном кнехте. Занайтовать второй швартов было вопросом еще нескольких секунд. Готово. Не сказав Федору «спасибо», палубный рабочий Киса принялся с мрачным видом устанавливать скрипящие сходни, немногочисленные пассажиры, опасливо пробуя ногой шаткий путь к свободе, гуськом потянулись по сходням на большую землю. Вслед за последним пассажиром сошел на берег и Федор, и не сразу сообразил, что «Халлё, манн, хей, халлё» которое раздавалось позади него, относится именно к нему. Лишь когда Киса Воробьянинов схватил его за плечо и произнес какую-то фразу, из которой Федор уловил лишь слово «капитэйн», и указал пальцем на теплоход, — лишь тогда Федор догадался, что с ним желает говорить капитан корабля. Федор вернулся на палубу, где, широко расставив короткие ноги ждал его краснолицый капитан в белоснежном кителе, в форменной фуражке с золотым крабом и с дымящейся трубкой в углу рта. Что ж: он действительно походил на моряка — пусть даже и пресноводного.
— Гутен таг! — сказал ему Федор. Это было почти все, что он успел выучить на курсах немецкого языка. Капитан пыхнул трубкой и разразился длинной речью. Пунцовое лицо капитана было почти бесстрастным, но синие глазки его блестели вполне заинтересованно. Федор вежливо выслушал речь капитана, ни черта не понял и ответил на всякий случай: «Йес». Капитан удивился и спросил:
— Kein Deutsch, was?
— Руссиш, — вполне впопад ответил Федор.
— Seemann?
Это слово Федор знал: на курсах лексика подбиралась с учетом бывших профессий обучающихся.
— Зейман йес, окей, — согласился Федор и дополнительно щегольнул хорошо известным ему английским словом: «Нэйви»!
— Oh, Mariner! — восхитился капитан, — Ich bin ja auch ein ehemaliger Mariner! U-Boot!
— Точно, точно: маринер я, — вспомнил Федор и это немецкое слово, и слово «убот» со своих языковых курсов, — только я не «убот», капитан, а как раз наоборот: противолодочник я. Бонбе в вассер «Бу-у-ум!» — и твой убот «буль-буль-буль». Понял?
Капитан не понимал. Федор стал объяснять: «Вассер — так? Твой убот внизу: так? Теперь, смотри, шауэн: вот он я иду поверху: ну, гейен, гейен, — Федор сделал несколько шагов по палубе и вернулся к капитану, — гейен, ферштейен?
Капитан все равно не понимал.
— Тупой ты, что ли? — удивился Федор, — ну, смотри: это что? — и он бросил в воду толстую пробку от шампанского, которую подобрал недавно: на всякий случай, на поплавок, например. Пробка поплыла, и Федор спросил «Вас махен пробка?».
— Schwimmen? — догадался капитан.
— Пробка швиммен, правильно! — закричал Федор, а корабль — никс швиммен! Корабль гейен! Шипп, то есть шифф — гейен, а не швиммен. Понимаешь? Говно — швиммен! Шайс — швиммен, а шифф — гейен!