Исход
Шрифт:
Мать жила при больничке, в чулане без окна, где на полках хранились веники, грабли, ведра, запасной хомут прибольничной кобылы, несколько «уток» для лежачих и пять штук костылей разного размера. У свободной стены располагался маленький топчан, аккуратно застеленный, с ковриком на стене, изображающем черного и белого лебедей, и домотканым ковриком на полу. Под кроватью стояли валеночки, уже приготовленные для зимы. Еще был самодельный столик, накрытый старой, белой простынкой, с керосиновой лампой на нем, чайником, чашкой и чистым полотенцем, в котором был завернут хлеб. Все тут было исключительно чисто и аккуратно: даже полки были задернуты отслужившими свой срок отстиранными простынками, и веник блистал в углу сытым баловнем: в этом мама не изменилась ничуть. Аугуст все пытался привыкнуть к ее новой внешности: он не мог себе представить, что за несколько лет всего можно так постареть: ведь ей было сейчас… сколько?… пятьдесят один только. Ведь это же еще почти молодая женщина. Киноактрисы в этом возрасте еще школьниц играют, а в деревнях женщины детей рожают. Ах, лагеря, лагеря… За что нам все это?…
Между тем мать в величайшем возбуждении
Чтобы не расставаться, к «тете Кляче» за кипятком пошли вместе. Тетя Клаша очень соответствовала своему искаженному матерью имени: высокая, тощая как скелет, узколицая, мосластая, с большими коричневыми глазами, она была и завхозом больнички, и снабженцем, и дисциплинарной сестрой одновременно: рабочей лошадью больницы, короче. Она все знала и все помнила, ходила иноходью, и в любой час дня и ночи имела кипяток в большом чане, который не снимала с постоянно горячей плиты, помня о блокадной ленинградской зиме сорок первого — сорок второго, когда тепло и кипяток означали жизнь, и когда не было ни тепла, ни кипятка. У нее и хлебца всегда было запасено про черный день. Она заначивала его всегда, даже в самые черные дни — на день еще более черный: для нее предела черноте не существовало; у нее был огромный опыт жизни, огромное знание черноты.
Услышав от матери, что ее нашел, что к ней приехал ее сын, тетя Клаша сурово кивнула и подтвердила:
— Да, чудеса бывают, потому что Бог — есть!
Тетя Клаша была беспартийная, и весьма рискованно отзывалась о своей беспартийности: «Бог миловал». То, что она пережила блокаду, она тоже называла «Бог миловал», хотя и не крестилась при этом, и икон в своей каптерке не держала. Ее Бог был внутри нее, как и положено нормальному человеку с чистой душой и светлой совестью.
Помимо кипятка, тетя Клаша всучила матери хлеба, грамм сто масла и банку мармелада.
— Обождите-ка, у Магомедова сегодня глаза блестели, — сказала она и ушла в мужскую палату, откуда скоро вернулась с грелкой:, — вот, пожалуйста вам: ноги он греет, пес драный. Гангрену ему отрезали, теперь, говорит, пальцы мерзнут, которых нету. А в грелке — чача: самогонка грузинская; к нему приходили шахтеры вчера… А ему не положено, и так доктор за гангрену головой качает. Я ему говорю: «остыла уже грелка твоя, сейчас горяченькой подолью, раз тебе пальцы греть надо», а ему и пикнуть в ответ нечего. Попался, голубок! Вот, забирайте — отпраздновать встречу. А то и я махну с вами десять капель: за радость пить всегда полезно, только с горя пить вредно.
— Nein, nein!.. — запротестовала было мать, но «тетя Кляча» оборвала ее: «Хренайн! Тут тебе Россия-матушка, а не Поволжье твое безвинное. В России на радостях пить положено! Чтобы все слезки отжались за один раз, чтоб дальше дышалось легче. Ишь ты, Амалия Петровна, матушка ты моя немецкая — заладила мне тут свой «найн, найн»! Со своим уставом в чужой приход небось не ходят, ясно, бабушка?.. Ладно, ладно, не пугайся, Амальюшка, я не ругаюсь, я ворчу только. А ты Август, значит? Ишь, какие имена у вас красивые… на, держи грелку-то… пошли вместе, не разлей по дороге-то, за ухо держи… добро грузинское… и откуда они берут-то его, я удивляюсь… глаз да глаз нужен за вами за всеми…, — бормотала она, собирая со стола стаканы.
— Эй, Амалья, да куда ты намылилась-то: в конуру свою, что ли? Да там и сесть-то у тебя негде! Э, нет: в столовку пошли. Петровича нету, а до обеда еще нескоро, вся хата наша: гуляй — не хочу! — тетя Клаша — Клавдия Ивановна — очень оживилась: ничто человеческое ей не было чуждо. А мать все время смеялась, осторожно и стеснительно, чтобы ничего не сглазить и не испортить в этот фантастический день.
Клавдия Ивановна — деликатная душа — не досаждала своим присутствием: хлопнула «за радость встречи» чачи на дне стакана и ушла по делам. А у Августа с матерью начался долгий-предолгий разговор о пережитом. Матери в лагере было не слишком трудно, сказала она: ее сразу приставили к столовой, и это было очень хорошо; хотя и не просто это было, но она могла подкармливать Беату иногда, потому что та буквально таяла под землей — совершенно не была приспособлена к тяжелой физической работе; она всегда была болезненная, да еще и боялась очень: не выносила закрытых пространств. Там у многих женщин чахотка развивалась стремительно, сгорали за месяц — за два; мать боялась, что Беата тоже не выдержит, с риском для жизни то кусочек масла для нее припрятывала, то сальца. И Беата — удивительное дело — как-то даже втянулась, приспособилась, вроде бы, научилась силы экономить. Тощенькая всегда была, а тут совсем прозрачненькая стала, но держалась как-то. И вдруг этот пожар. Чтобы он не
распространился, какой-то там штрек взорвали, отсекли от пожара: мол, которые там остались — те все равно уже сгорели; а потом спасательная бригада над тем местом скважину пробурили, и все то пространство внизу пульпой — грязью то есть — залили до верху. Так что у Беаточки даже могилки своей нет: шахта теперь ее могила; где-то там, сгоревшая и залитая пульпой, лежит она навсегда… и еще двадцать шесть женщин… Мать говорила шепотом, без слез, только сильно дрожа лицом, всеми новыми своими, бесчисленными морщинами; плакал, спрятав лицо в руках и трясясь всем телом от ужаса и жалости, сам Аугуст. "Wo bist Du, mein Gott? Wo bist Du, mein Gott? Wo bist Du?", — стонало его сердце, — «Будь проклят на сто поколений вперед Гитлер и вся его свора!; будь проклят на тысячу поколений вперед Сталин и вся его свора!»… «Господи! Где ты есть? Или нет тебя вовсе?…».Они давно уже перешли в каморку матери, и давно уже наступила ночь. Аугуст лежал на полу на матрасе, который, не спрашивая, притащила для него и оставила без слов вместе с комплектом больничного белья и ватной подушкой, пахнущей хлоркой и йодом, добрая, суровая тетя Клаша.
Они разговаривали в полной темноте, и теперь уже мать хотела знать как жилось ему, и он говорил ей, что ему жилось неплохо, что он даже заработал много денег, хотя многие тоже умерли на лесоповале — и немцы-трудармейцы, и другие репрессированные — разных национальностей, русские — тоже. Потом, чтобы немного развеселить мать, Аугуст стал рассказывать ей, как он ехал с Буглаевым и пил водку, но мать не смеялась: она только вздыхала часто и говорила: «Слава Богу, что ты меня нашел, Аугуст. Я все время, постоянно, днем и ночью, и даже во сне молилась, чтобы ты был жив. И видишь: Иисус Христос меня услышал. Теперь я буду изо всех сил молиться, чтобы нам Бог и Вальтера вернул. Вдруг и он еще найдется, и мы вернемся в наш дом на Волге, и будет еще столько жизни у вас впереди. Только Беаточку уже не отмолить. Этот проклятый Сталин оказался сильнее Бога… Но о Беате мы будем все время помнить и любить ее, и ей там, на небесах будет хорошо: она ведь знает, что мы ее помним и любим…». Мать замолкала, и Аугуст тоже долго молчал: его снова душили спазмы слез. Так он и уснул в слезах, и проснулся, услышав, как мать поднимается на работу: она здесь, при больничке, совмещала две должности: помогала поварихе и стирала белье.
Когда мать вернулась часа через два в свою конуру и принесла сыночку завтрак, Аугуст сказал ей, что хочет забрать ее отсюда. «Куда? Домой, в Поволжье?», — спросила мать с мольбой в голосе.
— Не знаю пока, мама. Нет, в Поволжье нам пока не разрешено. Найду работу, жилье, и заберу тебя отсюда.
— Может быть, в Челябинске работу найдешь? — предположила мать, — я ведь не хочу уезжать далеко… от Беаточки.
— Попробую, мама. Но Челябинск — стратегический город, военные заводы. Немца вряд ли возьмут.
— А где же возьмут?
— Не знаю. В Казахстане полно работы, и немцы там — везде сейчас. Почти как в Поволжье: одни немцы везде.
— Ах, я не хочу в Казахстан. Там так холодно и уныло. И это так далеко от Волги… И от Беаты…
— Отец там…
— Да, конечно. Аугуст, милый мой мальчик, мне, в концов, все равно: лишь бы ты забрал меня с собой. Я очень устала…
— Я заберу тебя, мама: для этого и искал тебя, для этого и приехал сюда.
В тот же день Аугуст вознамерился вернуться в Челябинск и попробовать счастья на тракторном заводе: он умел водить трактор и разбирался в его устройстве — все-таки он был сельский механизатор, так что — чем черт не шутит.
Однако, челябинский черт оказался не очень шутливым: в отделе кадров Аугуста приняли любезно и даже дали бумагу и ручку с чернильницей — написать заявление. Но когда он отдал подписанное заявление начальнице, та посмотрела мельком и тут же заявила, что в данное время вакансий никаких на заводе нет. Все было понятно. Аугуст вернулся в Копейск ни с чем. Здесь, на вокзале ему на глаза попался призыв: «Шахта зовет!» с адресом внизу. Аугуст усмехнулся, вспомнив то ли анекдот, то ли лагерную быль про партийного активиста-шахтера, которому дали десять лет за неудачный первомайский плакат: «Настоящему коммунисту — место под землей!». Аугуст не был коммунистом, но по адресу пошел. Там, не спрашивая про нюансы фамилии и опыт работы, его пообещали взять в шахту прямо с завтрашнего дня. С этой хорошей новостью он и вернулся к матери, которая вместо того, чтобы обрадоваться пришла в неописуемый ужас и закричала, что никогда, никогда, никогда не позволит, чтобы Аугуст спустился в шахту. «Никогда, Аугуст, никогда!!! Ты слышишь меня? Никогда ты туда не пойдешь! — она была близка к истерике, — Уедем хоть сейчас отсюда куда глаза глядят, хоть пешком уйдем, но только в шахту ты не спустишься! Я умру в тот день, когда ты под землю спустишься!». Что ж, Аугуст вынужден был подчиниться. Хорошо бы уже, конечно, с завтрашнего дня начать работать, зарабатывать деньги и получить комнату в общежитии, как обещали, но мать он тоже мог понять: она будет каждый день умирать от страха за него, и он не вправе обрекать ее на такие пытки. Но что делать? Куда податься? Назад в Чарск, к старому Тойфелю? Или попытаться найти Буглаева в Свердловске? Свердловск-то — рядом. Черт! Он даже не поинтересовался адресом бывшей тещи Буглаева, а может и ныне действующей еще. Без этого вряд ли удастся найти Буглаева. Да и найдет если: что из этого? Что ему Буглаев — работу даст, что ли? Нет, это бесполезно. А больше у него и нету никого на всем этом огромном земном шаре. Разве что Федор из города Свободный. Но тот тоже работодатель плохой… Аугуст сидел в конуре у матери в полной темноте, в глубоких раздумьях, от которых его отвлек белый всплеск в коридоре. Аугуст вспомнил возбужденный рассказ пьяного Буглаева про ангела, которого бригадир видел собственными глазами взлетающим из снега, и грустно улыбнулся. Но на сей раз, похоже, это действительно был он, белый ангел, в образе Клавдии Ивановны, которая заглянула в конуру матери, опешила, что Аугуст сидит без лампы, и сказала: «А я тебя как раз и ищу. Иди-ка ты в третью палату к Сеньке Фомичеву, который с загипсованной рукой у окна лежит. Этот Сенька тебе про работу что-то скажет».