Иск Истории
Шрифт:
Неокантианец Коген смотрел на иудаизм в «оба гегельянских глаза», выступая против двойной лояльности немецких евреев и проповедуя их полное слияние с германским обществом. Однако, к концу жизни, пережив Первую мировую войну (Коген умер в 1918 году), он вернулся к религии, которая спасает через грех, раскаяние и спасение. Последней его работой была «Религия разума согласно еврейским источникам».
Обожаемый мэтр Коген всю жизнь служил Пастернаку эталоном великого философа, как Райнер Мария Рильке – эталоном великого поэта, а Скрябин – эталоном великого композитора.
Причина отказа Пастернака от музыкальной
Гениальным чутьем Пастернак понял, что истинно философское древо, корни которого заложил Барух Спиноза, не привьется на русской почве, засохнет рядом с гетевским вечнозеленым древом жизни. А «переосмысленный» позднее Лениным, а точнее, хорошо им законспектированный Гегель с бесчисленными подчеркиваниями и восклицательными знаками, и вовсе выглядит чудовищем.
Вообще Россия своих великих философов, свою же философскую мысль, получивших голос и признание в презираемой ею Европе, пропустила мимо ушей, не осознав ее как свое духовное зеркало. Она ведь все время барахталась на поверхности политических схваток, три четверти ХХ-го века стыла в летаргическом сне деспотии, истекая кровью, теряя лучшую часть своих умов, студенея в вечной мерзлоте марксизма-ленинизма. Изводил ее еврейский вопрос. Он сковывал все ее творческие силы, опошляя само понятие философии.
И все же все гениальные прозрения Пастернака в стихах и прозе связаны именно с философским складом его ума, с той незабываемой и все же подчас несколько инфантильной связью с немецкой классической философией. Потому вовсе не странно, что в тридцатые впав, «как в ересь, в неслыханную простоту», опустившись до желания, явно не украшающего великого поэта, быть «заодно с правопорядком», в пятидесятые, уже по эту сторону чудовищного разлома Шоа-ГУЛаг, поглотившего третью часть его народа в Европе и близких друзей «во глубине сибирских руд», он в итоговом романе жизни «Доктор Живаго», пусть и устами героини Симы Тунцовой повторяет в «два гегельянских глаза» кощунственные концепции Гегеля о народе Израиля, помноженные на требования раннего к немецким братьям-евреям – без остатка раствориться в германском народе. К счастью своему Коген всего на 15 лет не дожил до торжества национал-социализма и умер в уверенности, что евреи растворяться в неметчине.
Мог ли он даже представить, что неметчина физически растворит евреев, сожжет, превратит в пепел, пустит по ветру?
Согласно пророчеству Гегеля: «Все состояния еврейского народа, вплоть до самого гнусного, самого постыдного, самого отвратительного, в каком он пребывает еще и в наши дни, являются последствием развития изначальной судьбы евреев, связанной с тем, что бесконечная мощь, которой они упорно противостоят, с ними всегда грубо обходилась и будет грубо обходиться до тех пор, пока они не умиротворят ее духом красоты и тем самым не упразднят свое упрямство духом примирения».
«…Отчего властители дум этого народа не пошли дальше слишком легко дающихся форм мировой скорби и иронизирующей мудрости? – говорит весьма велеречиво для женщины Сима Тунцова. – Отчего, рискуя разорваться
от неотменимости долга… не распустили они этого, неизвестно за что борющегося и за что избиваемого отряда?.. И не могут подняться над собою и раствориться среди остальных, религиозные основы которых они сами заложили?..»Да трижды делай все это по рецепту Гегеля, Когена, Пастернака, а «все одно – жид».
И потому лишь ему, жиду, под силу написать гениальные строки
Любить иных – тяжелый крест,А ты прекрасна без извилин,И прелести твоей секретРазгадке жизни равносилен…Строки, возносящиеся до высот «Песни Песней», любви царя Соломона к Шуламит, до печали на уровне Когелета (Экклезиаста) – «Суета сует, все суета и затеи ветреные».
Сумерки идолов
Мог ли представить Экклезиаст «затеи ветреные» – волны погромов, огнем пожирающие, как хворост, народ Израиля?
Гейне говорил о трещине мира, проходящей через сердце поэта.
Эта трещина, неслышимо и невидимо прошла через сердце Бориса Пастернака в 1917 году, в возрасте 37 лет (знаменательная цифра). Она, как расширяющаяся полынья, отделяла становящиеся все более пасторальными годы юности и ранней зрелости, со Скрябиным, Рильке и Когеном, от последующей жизни, просквоженной чудовищным страхом, порожденным чудовищной реальностью. Редкие панегирические строки поэта советской власти не могут скрыть боль искренности, восстающую против требуемого «от всех нас криводушия».
Давно и насущно требует философского осмысления и психиатрического анализа эллинское понятие «сумерки богов» или, точнее, «сумерки идолов». Они обычно сгущаются ощущением приближающегося краха.
Но крах этот может длиться и 70 лет.
Уже по эту сторону полыньи, на одинокой льдине, уменьшающейся на глазах, как шагреневая кожа, Пастернак составляет последнюю книгу стихов с явно провокационным названием (сколько можно быть Эзопом?) «Когда разгуляется» (стихи 1956-1959 года). Уже написан «Доктор Живаго» с бессмертными «Стихами из романа».
Эпиграф к последней книге стихов удивителен по своему подтексту даже в эпоху Хрущева. Он взят из последнего тома романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», названного автором «Обретенное время» в предощущении ухода из жизни.
«Книга – это большое кладбище, где на многих плитах нельзя прочесть стертые имена».
Как могут звучать эти слова на гибельном ветру вообще безымянного кладбища в размер огромной, лишь слегка оттаивающей, ледяной страны, где расстрельные рвы почти у каждого города.
Огромной Сибирью шевелится пространство вечной мерзлоты, смещая давно уже безымянные, хоть и худо-бедно сохранившиеся в этом гигантском холодильнике трупы. Бирки и дощечки с номерами, амбарные книги с перевранными фамилиями, записанными вечно пьяным вохровцем, давно сгнили или пущены по ветру-затейнику.
«О, если бы я только мог…», – говорит поэт, – написать «…о беззаконьях, о грехах, бегах, погонях…»
В четырех словах – краткое резюме любого, пережившего погром, будь он государственный или народный, всеобщий или еврейский.