Иск Истории
Шрифт:
У Батая характер неуемный. В 1935 году он входит в инициативную группу движения «Контратака», объединяющую левых интеллектуалов различных творческих ориентаций и, естественно, сюрреалистов. Отрицая национализм, капитализм, парламентаризм, они прокламируют вместо нацистского мифа миф нравственной свободы и сексуальной революции.
В 1936 году Батай организует тайное общество, одно из правил которого требует не подавать руки антисемитам. Переосмысляя гегельянство с позиций психоанализа и ницшеанства, Батай исследует иррациональные факторы в социальной жизни, проблему «смерти» – «как эмоциональный элемент, придающий безусловное значение совместному существованию... как основу вины, греха, зла, внутреннего
Основные произведения Батая – «Метод медитации» (Methode de meditation. 1947), «О Ницше» (Sur Nietzshe. 1945), «Литература и Зло» (La Literature et le Mal. 1951), «Об эротизме» ( L’erotisme. 1957).
Батай первым указал на легковесность, пронизывающую насквозь кажущуюся сложной и тяжеловесной в своей железной логике философию Гегеля. Принудительная безоговорочность его философии, до заманчивости легко укладывающаяся в вызывающие массовый восторг простые до постылости постулаты, подобна был катку, давящему «цветущие сады философии». Сады эти рождены были, по сути, живым спонтанным, идущим от сокровенной свободы души и духа любопытством к истине – любомудрием (греческое: Philosophia – phileo – люблю, sophia – мудрость).
Чело века, обернувшееся гримасой зверя
В некий момент, обнаружив жесткий и жестокий след гегелевского катка, проложивший дорогу Ницше и Марксу, и далее, через них – к национал-социализму и интернационал-социализму и оборвавшийся пропастью, европейская мысль, застыв в испуге, пыталась отпрянуть от Гегеля. Смутно она догадывалась, что речь тут не о суждении, а осуждении, суде над Историей, порожденной этой философией, пусть и огрубленной предельно идеологией. Именно потому ни на какого другого философа не тратилось столько умственной энергии, как на Гегеля.
Диалектика, как товарный знак его философии, легко вызывающая эйфорию у массы, чувствующей себя приобщенной к «философии», мерещилась везде, развязывала все узлы, провозглашалась как ключ к абсолютному пониманию мира.
Разве не диалектика породила бинарную пару – национализм-интернационализм?
Вот вам – теза и антитеза.
А синтез оказался посильнее взрыва десятков ядерных бомб, взрыва Второй мировой войны, унесшей не менее 100 миллионов жизней.
Слишком «критической» оказалась масса.
Чело века обернулось гримасой зверя.
Удивительно звучат слова Шая Агнона – «Чело поколения как морда пса, не обычного, а бешеного» – «Пней адор ке пней акелев вэ ло ке келев стам, эла келев шотэ».
Однако деспотизм мысли, именно благодаря своим легковесным основам, одновременно угрожает и очаровывает. Более того, под личиной побежденного он еще больше закабаляет душу, да так, что душивший горло восторг оборачивается петлей на шее.
В те годы разум из инстинкта сохранения давал себя усыпить, и чудовища, рожденные этим «сном разума», казались ластящимися к душе, добродушно урчащими животными, пока совесть, дремавшая на дне души, не пробуждалась и не гнала этот сон. Но пробуждение могло накликать беду острога и весьма часто – смерть.
«Условие моего прозрения равносильно необходимости смерти», – пишет Батай. Человек, которому открылась вся фальшь деспотизма, несомая гегельянством, должен был бы воскликнуть вслед за учеником Гегеля Марксом: «Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым», но он боялся даже пикнуть, чтобы не вызвать этот опасный смех.
Перед нами портрет старого Гегеля – «башенный» череп, тройной подбородок, испепеляющий взгляд философа, «закрывшего тему».
Глядя на этот портрет, Батай не может избавится «от леденящего впечатления завершенности». Именно эту «леденящую завершенность» Батай пытается расшатать спонтанностью и алогичностью
живого чувства.Необходимость логической непрерывности, чтобы не выпасть из Истории, мысля ее как беспрерывное развитие вытекающих друг из друга событий, не оставляла Гегелю место для игры Случая, этого воистину Его величества Истории.
За пределом этой заковывающей все и вся логики, требующей жонглерской изощренности разума, чтобы связать несвязуемое, существует сокровенная истина самодостоверности, с которой необходимо вести игры, чтобы раскрыть ее ходы и тайное богатство ее намерений.
Вряд ли это могло ускользнуть от всепроникающей мощи гегелевского разума, но он предпочел не обращать внимания на эту «мелочь».
Потому вовсе не странно, что Гегель к концу жизни больше не поднимал проблем, «повторял свои курсы и играл в карты».
Судьба и Случай были противниками его или партнерами?
«Несомненно, у него был тон раздражительного зазнайки, – пишет Батай в книге «Внутренний опыт», – но на том портрете, где он изображен в старости, мне видится изнеможение, ужас быть в средоточии мира – ужас быть Богом... Гегель в ту пору, когда система замкнулась, думал целых два года, что сходит с ума: возможно ему стало страшно, что он принял зло – которое система оправдывает и делает необходимым; или, возможно, связав свою уверенность в том, что достиг абсолютного знания, с завершением истории – с переходом существования к состоянию пустой монотонности, он узрел в самом глубинном смысле, что становится мертвым; возможно даже, что эти разные печали сложились в нем в более сокровенный ужас быть Богом...»
Самое потрясающее, что Батай откровенно мучался «за Гегеля». До такой степени, что, как он пишет в книге «О Ницше», – «то, что обязывает меня писать – это, я думаю, страх сойти с ума».
Говоря о «завершении Истории», Батай, а за ним и выдающийся чешский философ Паточка намного опередили Френсиса Фукуяму, с именем которого связывают уже весьма нашумевшее понятие «конец Истории».
В своем противоборстве с Гегелем, по сути, его породившим, Батай, как никто другой, понял трагедию Гегеля, которую тот однажды пережив в начале своего пути, боялся сойти с ума. Позднее он постарался избавиться от нее, попросту как бы «забыв» и исключив ее, чтоб не «мешала», из построенного им, Гегелем, мощного здания Знания, этого монстра системы всеохватного смысла.
Потрясенный этим сюжетом личной жизни Гегеля, Батай пытался преодолеть его, нырнув в бескрайнее море несистемного, экстатического, бессмысленного, противопоставляемого смыслу, в море, окольцовывающее гегелевский монолит. Нырнув, он изо всех сил старался как можно дольше задержать дыхание. Но это уже сверх всяческих сил человеческой души и задержать дыхание и пытаться поколебать основы гегелевского здания.
Батай стремился быть наиболее искренним в сопереживании проблем Гегеля. Потому с особой проницательностью, задолго до многих, понял, что несет трагедия Гегеля, разбудившая дотоле дремавшие кровожадные инстинкты человечества в его безумном желании насадить систему без возможности шагнуть вправо и влево, а во всем остальном остаточном пространстве бытия и существования хоть трава не расти.
Во «Внутреннем опыте», касаясь всепоглощающего гегелевского «рацио» в столкновении с «иррацио» в образах дня и ночи, Батай выдвигает оригинальную идею «слепого пятна». Известно, что в структуре глаза есть слепое пятно, которое различить трудно, ибо оно не влияет на сам глаз. В рассудке, по Батаю, есть так же слепое пятно, и оно, несомненно, несет гораздо большую нагрузку, чем в структуре глаза.
Когда рассудок в активном действии, в дневной ясности слаженно работающих соразмерностей гармоничной системы, слепое пятно также мало влияет на него, как и на глаз.