Искусство как вид знания. Избранные труды по философии культуры
Шрифт:
Оставим случаи, когда режиссер расходится в понимании с автором. Существование интерпретирующей критики давно узаконило право расходиться в толковании пьесы с автором. Более жизненное значение имеет для сцены возможность расхождения режиссера как интерпретатора и актера. Последний, если он не просто вызубрил роль, выписанную из пьесы, а познакомился со всей пьесою, имеет прав на толкование своей роли не меньше, чем режиссер. Конфликт возможен и даже неизбежен. В Москве помнят постановку Бранда на сцене Художественного театра. Нельзя было уйти от впечатления противоречия между первым выходом и автобиографическим монологом Бранда—Качалова и всем последующим толкованием этой роли. Монолог излагал карьеру человека, в возрасте четвертого десятка, испытавшего немало, испробовавшего не один путь, утомленного неудачами и вновь увлеченного какой-то сумасшедшей идеей. Казалось, перед зрителем был типичный безвольный неудачник. Но вслед за тем он превращался в неистового героя, едва не повелителя стихий, перед которым, во всяком случае, склонялись сердца и воли... Как было согласовать непреклонную волю этого героя с явным безволием неудачника? Допустим законность обоих толкований, — соответственными купюрами оба можно «обосновать», - Бранд, говоря vulgo. человек безвольный («все или ничего») и Бранд — «сильная воля». Но зачем и откуда противоречие между началом и концом представления. Не было ли здесь конфликта между замыслом актера и режиссера? И не сломал ли режиссер
«волю» актера? От В.И. Качалова пишущему, действительно, пришлось получить соответствующие разъяснения.
Именно
Данте весьма удачно применил к толкованию поэтического произведения учение о тропах смысла и интерпретации христианской экзегетики. Научная философская экзегетика с конца XVIII века тщательно разрабатывала учение об интерпретации (герменевтика). Современной теории искусств следовало бы воспользоваться результатами этой работы. Почин в области изобразительных искусств сделан (см. книгу Титце). Больше, чем своевременно заняться этим и театральной эстетике. Немцы уже выдумали «драматургию как науку» (см. книгу Дингера), остается дать этой науке герменевтическую основу. Проба решительного отделения интерпретатора от режиссера могла бы быть экспериментальным началом соответствующей теории. Немецкие «директора театра» иногда частично производили эту пробу, но все же со времен и по прецедентам Лессинга и Гете они больше внимания уделяли вкусу, чем «пониманию». Между тем права критики никогда не были ограничены одним вкусом. И если припомнить, например, бесчисленный ряд интерпретаций хотя бы Гамлета - от тривиального пессимизма до слабоумного целомудрия, — сколь многое зависит именно от понимания! Идеально можно представить себе на одной сцене пять вечеров подряд пять разных «идей» Гамлета с соответственно разными режиссерскими, художническими и актерскими применениями. Возражение может быть только практическое: сверхчеловеческие требования к актеру. Можно было бы перетасовать актеров. Но, конечно, и это - практически трудно. Зато со стороны режиссера и художника и этих возражений не должно быть. Тем более, что для того и другого есть широкая сфера применения творческой фантазии даже при одной интерпретации. Можно, например, выбрать любое истолкование Короля Лира: оскорбленное властолюбие, наказанное упрямство, помешательство и т.д.; режиссер и живописец одинаково могут аранжировать представление, например, в обстановке исторической или фантастической, как факт или как сказку.
Идею пьесы надо уметь вычитать. Это — искусство и мастерство своего рода. Для этого нужна своего рода подготовка, своего рода школа. И это - дело интерпретатора, мастера; до сих пор были только дилетанты.
Французы неточно называют «интерпретатором» актера. Актер, -натурально, не в лице своем, а в идее — не «понимает», а выражает,
его творчество - экспрессивно, а не интерпретативно. Он не проникает вглубь смысла и идеи, а, получив их, получив каким бы то ни было образом истолкование, ищет для него нужную психологическую экспрессию. Пока актер усваивает, читает, понимает, - он читатель, но еще не актер. Актер начинается там, где прочитанное начинает выражаться. Если актера и можно назвать интерпретатором, то не идейным, а психологическим. Он облекает идею и символ плотью живого характера и лица. Режиссер также, если и может быть назван интерпретатором, то лишь интерпретатором, так сказать, вещным, материальным, но не идейным. Так и живописец может быть назван также лишь условно и метафорически интерпретатором стиля. Интерпретатором в собственном смысле, par excellence, остается тот, кто вскрывает идейный, разумный смысл пьесы.
Думается, что если бы театр выделил интерпретаторские функции в особое ведение, не только идейный смысл завоевал бы свои права на сцене. Вместе с ним на сцену вернулось бы осмысленное слово, презрением к которому погрешают, увы, некоторые современные исполнения. Старания выкупить искоренение смысла усиленной ритмикой, мелодекламацией, жестикуляцией и теловращением выводят на сцену автоматы и марионетки, то есть пародии на осмысленные personae dramatis, а не одушевленные и разумные существа.
Москва, 1921, сентябрь 11.
Квидам Г. Шпет
Театр как искусство
Театр есть искусство, и театр не есть самостоятельное искусство -оба эти антитетические положения имеют своих сторонников. Сколько-нибудь внятная аргументация чаще всего встречается у сторонников второго положения. Первое обыкновенно принимают как освященный общим признанием факт, без критики, не весьма задумываясь - так принято: театр, несомненно, доставляет удовольствие — какое же? — эстетическое! — значит театр есть искусство!
Но в чем же это искусство? В чем мастерство? Что оправдывает выделение «театра» в особый, самостоятельный вид искусства рядом с другими искусствами? И подлинно ли театр — самостоятельное искусство?
Противопоставляя театр как сценическое искусство еще уже и точнее как искусство актера, как «драму», т.е. действие, литературному изображению действия, этим хотят выделить специфические задачи театрального искусства. Но и само по себе это противопоставление связывает как-то особенно тесно некоторые, по крайней мере, виды литературного творчества с театром, и даже как будто подчиняет последний первому, а во-вторых, простейшее выражение «действия» - оно само, как творчество, например танец, или же, как чистое подражание, имитация реального движения и действия, еще, очевидно, далеко не есть «театр». О пункте втором и вообще нужно сказать: никакое реальное действие, первичное или производное, имитирующее только, отнюдь не есть театральное искусство, не есть актерство. Театральное действие есть непременно какое-то условное, символическое действие, есть знак чего-то, а не само действительное что-то, произведенное, равно как и не простая копия, — безыскусственная, технически, фотографически точная, воспроизводящая действительность. Проблема этой условности есть собственно проблема театра: театр как такой ищет ее практического решения, всякая теория театра, как искусства, ищет ее теоретического оправдания.
Едва ли не самым распространенным взглядом является понимание театра как специфически синтетического искусства. Некоторые мысли Р. Вагнера, невзирая на его собственное ироническое отношение к идее такого Mischkunst, способствовали укоренению этого взгляда. Но по существу всякое искусство синтетично, поскольку искусство необходимо конкретно. Говорят, что здесь речь идет об особом синтезе - не синтезе в искусстве, а синтезе самих искусств. Легко, однако, сообразить, что всякая мысль об искусственном синтезе самих искусств превращает их тем самым в нечто по идее своей отвлеченное и как бы неполное. Не слишком ли большие претензии заявляет театр, когда он берет на себя задачу восстановления мнимой ущербности других искусств? Смешно было бы выдавать такую претензию за специфический характер искусства театра. Менее поверхностные сторонники изображаемого взгляда разъясняют, что, конечно, синтетические свойства театра не в том, что сцена объединяет скульптуру, живопись, поэзию, музыку, а более в том, что к характеристике театрального действия приложимы и всегда прилагаются эпитеты: пластическое, живописное, поэтическое и т.д. Но разве другие искусства совершенно не допускают таких же взаимных характеристик? Мы говорим о живописности поэтических образов, о музыкальном строении строф, о пластической композиции стиха, о поэтическом пейзаже, о ритме красок и линий, об экспрессивности музыки, о театральности живописной картины и т.д., и т.д. Здесь трудный и углубленный вопрос об отношении между искусствами, дающем право на взаимные характеристики, вопрос, который сам может быть решен не раньше, чем будет разрешена проблема специфичности отдельных искусств. Но и независимо от этой апелляции от X к У, неспецифичность для театрального искусства синтеза, как признака всякого искусства, и внутренняя противоречивость идеи «синтеза синтезов», Mischkunst, делают рассматриваемый взгляд на театр недостаточным для уяснения сущности актерского искусства.
Некоторою модификацией
этого взгляда можно считать заявляемое иногда и независимо от него понимание сценического искусства как некоторого рода искусства второй степени. Под этим разумеют особенно близкую связь между поэтом, писателем, автором пьесы и «исполнителем». Толкуют эту связь именно как исполнение актером того, что изображено уже в искусстве слова, и в этом как бы вторичном исполнении и изображении хотят видеть специфическое отличие театрального искусства. Однако если актер изображает «вторично», то первым и настоящим исполнителем замысла автора пьесы является именно выведенное им в пьесе лицо, а никак не живой актер, играющий живую роль этого выведенного, выдуманного лица. Автор пьесы передает нам слова и мысли действующих лиц, но не их действия, не их способ выражать свои чувства и мысли. Если бы автор хоть бы рассказывал о последних, он писал бы не пьесу для игры на сцене, а роман, повесть, вообще именно рассказ. Авторские ремарки принципиального отношения вещей не меняют; да и они вводятся скорее для оттенения мыслей, чем способов действия. Злоупотребление «ремарками» у некоторых авторов только стесняет свободную игру актера (стоит вспомнить постановки «Ревизора»). В написанной пьесе действие - пустое место, которое должно быть заполнено актером, искусство коего, таким образом, никак не вторичное, повторяющее какое-то действие, а первичное, - подлинное творчество. И это видно, хотя бы уже из того, что пьеса пишется для театра и даже для отдельного актера, где принимаются во внимание особенности его сценического дарования, а не обратно - театр существует для исполнения некоторых жанров литературы. Таково, по крайней мере, нормальное и исторически оправдываемое положение вещей. Если автор пьесы выступает иногда в роли удачного, так сказать, идейного режиссера, то все же преимущественно в качестве интерпретатора, а не руководителя «действием» в спектакле. Удачное выполнение автором и этой последней роли не опровергает правила, а только говорит о том, что в таких случаях в лице автора совмещается писатель и человек со сценическим чувством и вкусом. Принципиально же художественное умонаправление писателя и актера существенно различны. Это находит свое подтверждение и в том, что не только художественный замысел, но художественный результат творчества автора и театра оцениваются разною мерою и в различном направлении. Как театральный критик не то же, что литературный, так и соответствующие продукты творчества рассматриваются по несходным критериям. Литературно-художественные достоинства пьесы ни в коем случае не определяют художественных достоинств игры актеров и вообще театрального представления. И обратно, гениальное представление лишенных всякого литературного достоинства фарсов не делает из них поэтических шедевров. Сценическое искусство можно было бы назвать творчеством вторичным или искусством второй степени по отношению к литературному искусству, если бы роль театра ограничивалась ролью идейной интерпретации. В действительности, последняя занимает скромное место лишь в первоначальной, черновой разработке актером своей роли и относится, следовательно, больше к подготовке «представления», чем к искусству самого осуществления своей роли актером, т.е. именно к специфической области творчества на сцене.Существует, однако, и такой взгляд на театральное искусство, согласно которому актер именно интерпретатор, простой истолкователь созданного чужим творчеством и искусством. Эта точка зрения, пожалуй, для театра как искусства самая уничтожающая, и по отношению к творчеству актера - совершенно нигилистическая. С этой точки зрения театральный зритель, например, есть полный пережиток, объект музееведения, - он был уместен лишь до благодетельного изобретения Гутенберга. Всякий разумный читатель, преодолевший стадию чтения по складам и овладевший механизмом чтения, должен понимать то, что он читает, и, следовательно, он сам оказывается интерпретатором написанного, отпечатанного и размноженного. Нетрудно признать и некоторые преимущества за таким интерпретатором-читателем: он может иной раз умнее и тоньше актера истолковать для себя читаемое и, во всяком случае, как его личное достояние, такое субъективное истолкование должно быть для него ближе и дороже, чем навязанное толкование актера и театра. Но если бы дело так обстояло, т.е. если бы сценическое искусство было искусством только идейной интерпретации литературного произведения, то лучшими актерами были бы учителя и профессора словесности, литературные критики, историки, психологи, философы, но не обладающие специальною техникою и специфическим дарованием художники, теперь, - когда мы все благодаря Гутенбергу поумнели, - как и прежде, вызывающие у театрального зрителя специфическое эстетическое и вообще художественное наслаждение. Вся история театра, и в особенности театра после изобретения книгопечатания, а вместе широкого распространения грамотности и образованности, театра времен Шекспира, Мольера, Лессин-га, Островского, Ибсена вопиет против такого сужения его задач. Истинно - прямо обратное данному воззрению: идейная, историческая, бытовая интерпретация сами по себе положительного эстетического наслаждения не создают. Это только голый отвлеченный остов, который впервые заискрится чувственно-воспринимаемым содержанием лишь в творческом наполнении художника-актера.
II
Такой предметно-смысловой остов составляет основу всякого искусства. В разных искусствах он заполняется разного рода чувственно-художественным содержанием, входящим со своими законами форм и развития. У поэта и музыканта он заполняется в одномерной временной последовательности слов и тонов; у живописца - в двумерной сополож-ности; у скульптора в трехмерной пространственной статичности. Материал сценического искусства требует размещения во времени и трех
мерном пространстве. Исходя из этого, иногда, - в особенности у представителей формально-научной эстетики, - специфическое отличие театра, как искусства, полагается именно в одновременном пользовании всеми формами чувственного созерцания. По этому признаку сценическое искусство занимает свое место в обшей классификации искусств, а тем самым определяется и его отношение к другим искусствам.
Нельзя отрицать некоторого преимущества этого определения перед рассмотренными: оно - просто и схематически четко. Коренной его недостаток — отвлеченный формализм. Оно игнорирует тот основной для эстетики факт, что художественное впечатление не только не исчерпывается внешними формами чувственного созерцания, но также и то, что эти внешние формы приобретают подлинно эстетическое значение лишь по той роли, которую они играют, определяя собою художественный материал, компонированный во внутренних формах произведения искусства. Художественное творчество и в своем смысле, и в своем осуществлении есть искусство созидания внутренних форм, - только они - грани того драгоценного камня, который составляет предмет эстетического наслаждения и который вправляется во внешние формы металла. Это определение как будто исходит из предпосылки, что для установления специфической сущности искусства материал его иррелевантен, не предопределяет его формообразования, и что последнее направляется исключительно схемами логики чувственного созерцания. Так, здесь игнорируется прежде всего то обстоятельство, что одно уже требование от сценического искусства быть выполняемым в трехмерном пространстве и во времени указывает, что мы имеем дело с движением. Но и такое разъяснение продолжает оставаться формальным и само по себе отнюдь не определяет характера искусства, которому должно быть подчинено формообразование движений. Как панорама не становится скульптурою от того, что картина воспринимается в ней трехмерно, так и движение, - даже данное уже эстетически, — не становится сценическим искусством от того, что оно — движение и нами как такое воспринимается. Мало также мы подвинемся вперед, если захотим логическим же путем определить специальный вид того движения, о котором идет речь. Если, например, мы скажем, что это движение в своем целом и в своих элементах, отдельных «актах», воспринимается нами не как простая смена этих актов во времени и пространстве, но также как некоторое силовое напряжение, что это движение - не простая геометрически определимая кинема, что оно существенно динамично, и как такое, нами воспринимается. Скажем еще больше: мы имеем дело с движением живым, целесообразным и намеренным. И все-таки это не приближает нас к решению нашей задачи. Все это — привычный путь формального ес