Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как всякое подлинно Народное Дело, охота (пуще неволи) тоже сделалась для нас исключительно поводом бороться за место среди друг друга. Стрелял волков один только Васька – витязь в волчьей шкуре, остальные только менялись (гильзами, пыжами, дробью, а главное – названиями, названиями, названиями), выпрашивали (названия, названия, названия), дарили (названия, названия, названия) и – спорили, врали, обдуривали. Нет, прошу прощения, Чернавка, он же Цыган, однажды застрелил дятла и в тщетном усилии хоть как-то утилизировать несчастную жертву барских забав приволок ее, роняющую головку в красной тюбетеечке, влитой, будто кардинальская, нашей биологичке для чучела, однако гордая птица предпочла скорее протухнуть, чем служить статистом в очередной человеческой комедии. Дымный порох, бездымный, шестнадцатый калибр, двенадцатый калибр («ого, пушка!»), тридцать второй калибр («пер…ка»), чок, получок, дробь третий номер, четвертый, «утиный», «гусиный», волчья картечь, жакан («о, блин – жакан!»), из тяжеленького литого бутончика свинцовым цветком раскрывающийся в медвежьей туше.

Охотники лишь по названию, мы спорили все больше тоже о названиях (тени о тенях) –

о «тозовках», «ижевках», благоговейно произносили заклинание – не могло же это быть именем – разве что индейским! – «Зауэр Три Кольца» (этой никем не виденной редкостью владел Главный Инженер Сливкин) и дружно, несмотря на общее почтение к затворам, сходились в презрении к берданке (раз русского и казаха спросили: что это за ружье? Русский посмотрел и говорит спокойно: бердан девятый номер. А казах, недослышав, повторил: свистел, пер…л, наутро помер). Но лишь самые чистосердечные – соль Народа? или отщепенцы? – действительно отказывали себе в последнем, чтобы обрести какое-нибудь захудалое, чуть не прохудившееся ружьишко, с проносившейся до белизны вороненостью, с ложей, истертой и расколотой, как старое топорище. Все в проволочках, на шурупчиках, все дрожит, дребезжит, побрякивает – индивидуалист-европеец (евреец) обделался бы такое в руки взять, а мы, соль Эдема, почитали за счастье бабахнуть по воробьям (жидам) из этого сокровища – только голову, бывало, все же отвернешь в последний миг. А оно как ухнет, как рванется кверху – только бы не выпустить с перепугу. «Неужто живой?!» – и тут же, через губу, роняешь что-нибудь про отдачу: сильная, слабая – нам один хрен. Вспомнишь ли тут, что могут пострадать и жиды!

Рожденный быть вторым, я, конечно, шел до упора, не только принимая декорацию за настоящий лес, но даже еще и ухитряясь заблудиться в рисованных соснах. Однако из-за сопливых годов мне так бы и пришлось пробавляться эпизодическими взрывоопасными подарками судьбы, каждый из которых грозил сделаться последним, – пришлось бы, если бы не Гришка.

Достойный отпрыск своего еврейского папаши, этот проныра натянул себе, правда, уже не год, как папа Яков Абрамович, а только пару лишних месяцев, чтобы досрочно пролезть в партию – геодезическую, что ли (хотя сломить сопротивление еврейских папы-мамы было намного трудней: как же, ребенок без надзора еще начнет укладываться спать в десять ноль одну!). На деньги партии и была куплена наша двустволка.

Взволнованная мелкосопочником, звенящая – кузнечиками? жарой? – прокаленная степь, трепещет жаворонок, посвистывают вытянувшиеся у своих норок сурки – сутуловатые, набранные из запаса часовые, плавится и струится сиреневый горизонт, а Гришка все тянет и тянет какую-то проволоку, как бурлаки бредут бечевой, а в промежутках вколачивает какие-то колышки. Куда, зачем – я и не интересовался: все в мире лишь средство, лишь котел для кишения человеческих дружб и вражд.

Главное в Гришкиной службе – он целый день с кувалдой на плече таскается рядом с молодой, свойской в доску девкой. Целый день… В степи… А вдруг надо отлить?.. А чего – взял и отлил, она вперед пройдет – в партии на это не смотрят, там такой пере…б стоит – сама смерть ему не страшна. Один мужик, правда, повесился – из-за бабы страшней смерти (канон: выбил ей зубы, пошел и повесился) – и ничего, хоть бы хрен: Гришку с ребятами поселили в его халупешнике. А покойника повезли в Степногорск на Кладбище, по дороге заложили, потом добавили и давай гонять на своем газончике по улицам, пока не нарвались на Завьяла: чего везете?! Залез на колесо, а в кузове – гроб.

И младшая бесстрашная поросль уже готовилась на смену: тамошний, партийный то есть, казачонок Жорка, лет под дюжину, всем бабам подряд показывал тесное колечко из большого и указательного пальца, многократно пронизывая его другим указательным пальцем – международный жест, означающий сердце, пронзенное стрелой. «Что только из него выйдет?» – каждый раз озабоченно вопрошал Гришка. Да, Жорка, примерно мой ровесник, недосягаем для меня и поныне…

Гришка умел завладевать – я обживать. Только его еврейское упорство могло сломить папину еврейскую неприязнь ко всему гордому и сильному – к убийству и его орудиям – и мамину, старого ворошиловского стрелка, законопослушную неприязнь ко всему непредписанному. В конце концов с Гришки была взята клятва, что все оружейные припасы он будет запирать от меня под замок. Сундучок Гришка сколотил сам. Я просунул в щель записку ядовитого содержания, и эти младенцы – еще евреи! – сразу поверили, будто я умею открывать любые замки.

Сундук счастья был распахнут со всеми своими сокровищами: с коробочками дробей всех калибров – многослойных толп велипутиков, чьему однообразному круглоголовию уж, конечно, позавидовали бы лысые Детдомцы, неописуемой красы бронзовые капсюли с серебряным донышком – кастрюльки велипутиков (тяпнешь молотком, замирая от предвкушения, – кастрюлька, бабахнув, испустит такой вкусный, мужественный дух, что затомишься от невозможности его ни съесть, ни выпить, ни поцеловать), солнечно-латунные капсюли с французской фамилией «жевело» – пушкинские цилиндрики для велипутских головок (в цилиндрик нужно вставить шило и уронить на пол – аж зазвенит в ушах), порох «сокол» и еще какой-то – вот уж не думал, что смогу забыть: один – целая цистерна грифельков из велипутских карандашиков, – другой – цистерна же неброско зеленеющих невесомых пластинок, – оба бездымные – выстрел от них легкий, как от шампанского, и ружье вздрагивает без грубой неотесанности, словно ручка нервной дамы, и клуб дыма вылетает прозрачный, тающий без следа, и зеркальность стволов лишь затуманивается, будто совесть младенца.

А вот дымный — словно в насмешку, ссыпанный в бутылку именно от шампанского – черный, крупный, будто груды перекаленных

рассыпающихся экскрементов в наших гордых скворечниках на вершинах сопок, и ухает при выстреле какой-то допетровской пушкой, после чего мир надолго погружается в дымную мглу («бой в Крыму, все в дыму, ни хера не видно»), разящую свежеотгоревшим, курящимся углем на задворках захудалой кочегарки. И ружье дергается так, что того гляди взмоет ввысь вслед за целью, которую стремилось поразить дымом и громом. И стволы превращаются в два застарелых дымохода. Зато и с ним, с дымным, можно не церемониться – ссыпать в гильзу из мерки-кружечки (для велипутов все равно целой бочки), в то время как для деликатесных бездымных сортов требуются аптечные весы с разновесами, утончающимися чуть не до пороховых же пластинок. Гришка и с весами орудовал не хуже старого еврея-аптекаря.

Это по-каценеленбогеновски, попервоначалу. А потом уже по-ковальчуковски – из старых валенок вырубать гильзой пыжи, из старых аккумуляторов лить и катать дробь и даже пули, отливать которые Гришка, впрочем, всегда был большой мастер.

Могу и вас научить, не стану жидиться напоследок. Отправляйтесь к автобазе, найдите самое жирное, политое мазутом место – там наверняка валяются обломки свинцовых аккумуляторных сотов, залепленных чем-то вроде иструхшего цемента. Поколотите их о подвернувшийся ржавый коленвал, и сизая пакость облетит. Правда, обнажившийся свинец и сам такой же сизый, изъеденный, ломкий, но вы не смущайтесь, кидайте его – да хоть в банку из-под частника в томате, хороший угольный жар все выжжет до первозданной невинности – и вдруг увидите, как из-под мерзкой сизоты выкатится сияющая ртутная слезинка. А вот еще, еще и – это вам не кот наплакал! – капельки сливаются в выпуклую переливающуюся лужицу, а вся эта сизая пакость («накипь», как прежде писывали в стенгазетах), скукоживаясь, всплывает наверх – только успевай сбрасывать шумовкой – и, сброшенная в ничтожество, застывает просвинцованными жевками, – так очаг войны, поднесенный под донышко омещанившегося, ожидовевшего Народа, выжигает растленно-индивидуалистический налет, весь этот мусор – конституции, видеомагнитофоны, доллары, права человека – и, от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая, выплавляет стекающееся воедино чистое зол… или, может быть, свинец для отливки пуль? Нет-нет, успокойтесь: золото, золото сердце народное.

Потом в просеянной до состояния пудры золе проткните – хотите спичкой, хотите пальцем (тогда это будут пули) – аккуратные шурфики и влейте туда выплавленное золото. Получившиеся колбаски нарубите на дольки, будто для велипутских пельменей (не забудьте полюбоваться сияющим срезом, чистым, как мармелад), и начинайте раскатывать промеж двух сковородок (будущие пули заранее рокочут с раскатами). Не ленитесь, крутите, крутите, да навалите на сковороду хороший булдыган – и, хоть самодельную дробь вам не довести до совершенства фабричных велипутских головок, все равно, если бить с десяти шагов, она вынесет из доски звездную дырищу в детский кулак, а от пули – кособоко обмятого шарика – вдруг вспыхнет аккуратнейшее, будто сверленое, отверстие.

Если вы не истый эдемчанин и верите, что ружье нужно для того, чтобы охотиться, а не просто занимать умы и руки, то, отчетности ради, разок-другой стаскайтесь и на охоту. На первый раз, сдуру, аж в лес, километров за восемь – и сразу же поймете, что звери живут не отчетности ради, у них есть дела поважней, чем забота о мнении друг друга: будьте уверены – они вам не попадутся (из человеческого мира россказней никогда не нужно соваться в звериный мир реалий), тогда пальните разок-другой по оказавшимся поблизости птахам, легкомысленно понадеявшимся, что их ничтожность послужит им защитой, – надеюсь, вы не попадете, а в следующий раз двигайте прямо в кусты, это недалеко, на лыжах пробежаться одно удовольствие, а там, среди их бурой клубящейся наготы, вам и притворяться не захочется, вы сразу и начнете швырять вверх мерзлые котяхи (конские яблоки либо коровьи лепехи) и по очереди лупасить по ним, пока не иссякнут патроны. Не хвалясь, скажу – я надрочился бить без промаха, как автомат: тяжеловатая еще для меня двустволка сама собой взлетала к плечу, и котях разлетался в воздухе на такие мелкие дребезги, словно его три часа трепала стая озверелых воробьев. Я мазал только, когда, переставая быть автоматом, пытался увидеть себя со стороны: я – человек с ружьем, невероятно… жаль, я не знал этого слова: элегантным – стройно суживающимся (вот на кого стремились походить стиляги!) к своему завершению – маленькому полированному пенсне (если глядеть в упор в оба дула сразу). А ложа, где красой блистая, светится под лаком благородное дерево в еще более благородную каштановую крапинку! А насечка – точь-в-точь как на предмете совсем уж недосягаемо прекрасном – на пистолете!.. Из ружья ничего не стоило вырезать взглядом и старинный пиратский пистолет.

А потом вдруг распространился слух… Нет, истинно народное знание никогда не «распространяется» – просто в один прекрасный миг всем что-то становится известно раз и навсегда, пока однажды не сделается известно что-то противоположное. «Бедные хорошие – богатые плохие» может в одно мгновение перекувыркнуться в «Богатые хорошие – бедные плохие».

Так вот, всем вдруг стало известно, что можно сдавать лапы и – ну, словом, тот же самый комплект, только уже собачий: получишь пятьдесят рэ плюс шкура, да еще мясо можно продать корейцам. (Начинающие отщепенцы подыскивали щедрости властей рационалистическое обоснование: собаки разносят ящур, от которого язык не умещается во рту.) Новое Народное Дело вызывало к жизни и новых богатырей, сколачивавших на собаках целые состояния: один мужик копался на огороде, и собака его тут же бегала, – вдруг рядом тормознул самосвал, до половины нагруженный собачьими тушами. Вылезли двое, на глазах хозяина пристрелили собаку и закинули на пружинящую гору. «А ты помалкивай, а то и тебя туда же закинем». Газанули – и след простыл.

Поделиться с друзьями: