Исповедь куртизанки
Шрифт:
Сидя по разные стороны стола, мы обменялись взглядами, прикидывая свои шансы.
– Что ж, в таком случае мне пора, – заявил я, поскольку мы оба знали, что идти больше некому. – Если я потороплюсь, то могу успеть до того времени, как весь дом проснется.
Она отвела глаза, словно продолжая раздумывать о чем-то, после чего сунула ладонь под платье и выложила сжатый кулак на стол. Из-под пальцев проглянули с полдюжины рубинов и изумрудов, грани которых слегка повредились, когда она вынимала камни из оправы.
– Это тебе на дорогу. Возьми их. Они могут стать твоим собственным комплектом жемчужин.
На площади царила тишина. Наши соседи то ли были мертвы, то ли им надежно заткнули рты. Над Римом вокруг меня полыхало зарево пожаров и рассвета, часть города рдела, подобно жарким углям в темноте, в то время как на востоке клубы дыма тянулись к призрачным серым небесам, обещая еще один горячий денек для массовых убийств. Передвигался я по примеру Асканио, низко кланяясь земле и держась
Дворец кардинала располагался чуть в стороне от виа Папалис, там, где раньше собирался весь город, дабы поглазеть и поаплодировать огромным церковным процессиям, направлявшимся в Ватикан. Улицы здесь были настолько опрятные и красивые, что приходилось самому одеваться в чистое, чтобы пройтись по ним. Но чем больше богатств, тем сильнее разрушения и тяжелее смрад смерти. В тусклых предрассветных сумерках повсюду валялись тела, одни – изломанные и безгласные, другие – подергивающиеся и негромко постанывающие. Небольшая группа людей целеустремленно двигалась по этому импровизированному месту казни, обшаривая трупы в поисках незамеченных ценностей. Они были похожи на ворон, выклевывающих у своих жертв глаза и печень. Впрочем, они были слишком заняты своим делом, чтобы заметить меня. Если бы Рим остался Римом, а не превратился в поле брани, мне пришлось бы вести себя на улицах куда осторожнее. И пусть ростом я не выше маленького ребенка, люди замечают мою переваливающуюся походку издали и, пока не разглядят золотую оторочку моего одеяния – а иногда и после этого, – могут учинить самые жестокие проказы. Но в то утро, в хаосе войны, я выглядел сущим малышом, не давая, таким образом, надежды на поживу и не представляя угрозы. Хотя, сдается мне, этого мало, чтобы объяснить, почему я не умер. Потому что мне чуть ли не на каждом шагу попадались дети, разрубленные на куски или пронзенные насквозь. И мое хитроумие здесь тоже ни при чем, потому что мне приходилось перешагивать через останки мужчин, которые, судя по одежде – ну, или ее остаткам, – обладали куда более высоким статусом или состоянием, чем мне когда-либо грозило обзавестись, хотя теперь проку им от этого было немного.
Впоследствии, когда из рассказов страдальцев, оглашавших ночные улицы криками боли, но умудрившихся выжить, стало известно о сотнях способов, с помощью которых враг выжимал золото из рассеченной или обожженной плоти, оказалось, что тем, кто погиб в первой кровавой атаке, попросту повезло. Правда, в тот момент я так не думал. Потому что на каждого мертвеца, мимо которого я проходил, находился еще живой полутруп, привалившийся к стене и безмолвно глядящий на обрубки своих ног или пытающийся запихнуть обратно в распоротый живот лезущие наружу внутренности.
Как ни странно, но ужас не овладел мною. Пожалуй, зрелище для этого оказалось чересчур невероятным и непривычным. Местами оно даже обретало какое-то посмертное величие. В районе близ Ватикана, где теперь правили германцы, улицы были полны людей в праздничных одеяниях. Удивления достойно, как захватчики еще разбирали, с кем им следует драться, ведь слишком многие из них напялили на себя наряды своих жертв. Я видел коротышек, утопающих в мехах и бархате, воздевающих кверху стволы своих ружей, унизанные браслетами с драгоценными каменьями. Но центральное место на картине занимали все-таки их жены и дети. Женщины, следующие за наемными армиями, как говорят, похожи на кошек, согревающихся теплом бивачных костров. Но эти отличались от них, и весьма. Они были лютеранками, алчными еретичками, одержимыми не только славой Господней, но и войной. Дети их были зачаты и выкормлены прямо в дороге, тощие и жилистые, как и их родители, с грубоватыми чертами лица, словно высеченными из дерева. Расшитые жемчугом платья и бархатные юбки болтались на их худосочных телах, как на вешалках, украшенные самоцветами гребешки застряли в немытых волосах, а волочившиеся позади шлейфы бесценного атласа почернели от крови и грязи. Мне вдруг показалось, что я смотрю на армию призраков, которые, пританцовывая на радостях, чередой тянутся из ада.
А вот для мужчин главной наградой стали церковные облачения. На глаза мне попались сразу несколько «кардиналов», расхаживающих по улицам в карминово-алых мантиях со шляпами, сбитыми на затылок, и прижимающих к себе огромные кувшины с вином. Однако никому и в голову не пришло надеть монашескую рясу, потому что иерархия правит даже во времена хаоса и простые одежды недостойны упоминания. Еретики, конечно, могли уподобляться дьяволу, напяливая на себя всевозможные украшения, но жадностью они не уступали простым смертным, особенно если броской аляповатостью своих нарядов те были обязаны настоящему золоту. В то утро ни одна богато отделанная чаша или украшенная драгоценными камнями дароносица не была втоптана в грязь. Вместо этого сточные канавы были забиты осколками
керамики и деревянными обломками: там было столько изуродованных статуэток Мадонны и Иисуса, что гильдии скульпторов хватило бы работы еще на полвека. А еще и реликвии. Без веры ребро святого Антония или палец святой Катерины становятся всего лишь пожелтевшими старыми костями, и в то утро на улицах были разбросаны останки святых, ради одного прикосновения к которым паломники готовы были пройти лишние пятьсот миль. Но если они и сотворили какое-либо чудо в сточной канаве, то я ничего не слыхал об этом, хотя церковь наверняка поспешила бы живописать нечто подобное, случись оно на самом деле, дабы в голос заявить о своем возрождении, и храмы стали бы открываться вновь с быстротой торговых лавок. Я готов биться об заклад, что в этом случае легковерные пилигримы с готовностью расстались бы со своими эскудо, чтобы увидеть то, что запросто могло оказаться бедренной костью торговца рыбой или пальцем проститутки.Дом нашего кардинала был одним из лучших в Риме. Синьорина вот уже несколько лет была его фавориткой, и он хранил ей верность, словно женатый мужчина – своей законной супруге. Кардинал был умным человеком, почетным членом внутреннего круга папских приближенных. В равной мере и политик, и прелат, он вплоть до последнего времени ухитрялся играть за обе стороны: поддерживал папу в его интригах, имевших целью обрести еще большее могущество, но при этом не чурался помогать и императору. О его двуличии знали все, и в теории это должно было спасти ему жизнь. Но это в теории…
У входа в его дворец стояли двое вооруженных людей. Пританцовывая, я подошел к ним, с дурацкой улыбкой во весь рот и ужимками, словно человек, мозги которого изуродованы так же сильно, как и его тело. Один из них злобно уставился на меня, готовый проткнуть штыком. Я взвизгнул особенным образом, что всегда приводило в восторг вооруженных людей, а потом широко раскрыл рот, сунул в него два пальца и извлек на свет Божий небольшой сверкающий рубин, оставив его лежать у себя на ладони. А потом спросил, могу ли я видеть кардинала – сначала на ломаном немецком, а потом и по-испански. Один из них что-то ответил неразборчивым клекотом, затем схватил меня за шиворот и силой вновь заставил открыть рот, но то, что он там увидел, вынудило его быстренько отпустить меня. Я повторил свой фокус, и на ладони рядом с первым примостился и второй камушек. Затем я вновь повторил свою просьбу. Стражники взяли себе по рубину и позволили мне пройти.
Из главного зала мне был хорошо виден внутренний двор. Там грудой высились пожитки его высокопреосвященства, хотя далеко не все они были сочтены достойными. Он был культурным и образованным человеком, кардинал моей госпожи, обладатель обширной коллекции предметов искусства, чья стоимость измерялась не только возрастом, но и весом драгоценного металла, из которого они были сделаны. Едва я вошел внутрь, как сверху донесся чей-то крик, и мраморный мускулистый Геркулес перелетел через балюстраду, мгновенно лишившись головы и левой руки после того, как грянулся о каменные плиты внизу. Чуть дальше по коридору какой-то человек в грязной рубахе, повернувшись спиной ко мне, чистил скребком пол. Вот он выпрямился, глядя на отвалившуюся голову. Но тут к нему подошел дозорный и с такой силой ударил ногой, что он опрокинулся набок. Вот тебе и верноподданство его высокопреосвященства: когда армии не платят так же долго, как этой, для нее, очевидно, не имеет значения, у кого она разживается добычей – у друга или врага.
Я смотрел, как человек встает на ноги и оборачивается ко мне. Он двигался так, словно ноги у него были такими же кривыми и заплетались так же, как у меня, но следует признать, столь долгое пребывание на коленях явно было внове для человека столь высокого статуса. Он сразу же узнал меня, и на миг лицо его осветилось… чем? Надеждой, что я явился к нему во главе могущественной армии римских солдат, подобие которых последний раз отмечалось в седой древности, к которой он питал такую привязанность? Однако надежда умерла так же быстро, как и родилась. Будучи одним из наиболее эрудированных любителей удовольствий во всем Риме, он всегда отличался известным благородством облика. Но куда что подевалось сейчас? Редеющие волосы прилипли к его лбу, словно клочья сухой травы, льнущей к каменистому грунту, а кожа отливала нездоровой желтизной; складывалось впечатление, что он в одночасье лишился здоровья, богатства и самоуверенности. Пожалуй, просить его о помощи не было никакого смысла. Он столько не проживет. Но пусть мир его и рушился на глазах, он еще не утратил ни остроты, ни ясности ума.
– Твоей госпоже следует знать, что у нее не осталось ни защитников, ни покровителей, – быстро и настойчиво заговорил он. – Папский дворец взят в осаду. Собор Святого Петра превратился в конюшню для императорской кавалерии, а теперь, когда принц Бурбон мертв, некому остановить бойню. Остается только надеяться, что части войска обратятся друг против друга и в суматохе мы сумеем ускользнуть, пока они будут драться из-за того, что еще осталось неразграбленным. Передай ей, пусть изображает набожность и благочестие или найдет себе другой город, который сумеет по достоинству оценить ее красоту и ум. Этот же Рим… наш Рим… погиб безвозвратно. – Он в отчаянии оглянулся на творящийся вокруг разгром, в котором тонула его жизнь. – Передай ей, что я буду грезить о ней, как о Марии Магдалине, и просить Господа даровать ей прощение. И мне заодно.