Испытание именьем
Шрифт:
Под ближайшим холмом заурчала несытым котом машина – кто-то ехал к дому или на переправу, и я вдруг подумала – почему бы ехавшему в ней не оказаться, например, моим кузеном? Он и действительно собирался сюда вслед за мной, а из семерых братьев, которые, словно в сказке, вдруг объявились у меня, едва я пустилась в бесконечный путь по дорогам родины и рода, этот мой кузен оказался самым близким. Среди ученой моей братии Илья один занимался Бог знает чем, как мальчишка, клеил модельки, явно любил дам и столь же открыто признавался в своем непростительном разгильдяйстве. Но нас с ним гнала в одном круге общая, давно ставшая вязкой и горчащей, старая кровь, от которой остальные как-то избавились, кто браками с инородцами, кто внутренним отречением, кто незнанием, кто просто-напросто ленью. Мы же, как дантовские грешники, плыли в огненной реке, то есть рвались к несбыточному, мечтали о прошлом, а главное, кровно сознавали те грехи и ошибки, что закончились разрушением домов с мезонинами.
Так почему же действительно не появиться сейчас здесь – ну, не сейчас, а минут через
Я долго думала, где устроить им детскую, все комнаты были уже давно расписаны. Рояльная всегда полна народу, в алькове царит нехороший дух блуда, диванная проходная. Не в бальной же, хотя и балов там уже лет восемьдесят как нет? Вот разве в статистическую? Она, конечно, слишком отделена от всего дома, и когда бушует гроза, а мы ходим вокруг с иконой, до статистической доходим последней. Там страшно, лес так близко, но ведь они уже не такие маленькие, и, наверное, им будет, наоборот, хорошо вдали от взрослых. Можно неслышно скинуть кованый крюк, сунуть ноги в старые валенки, что холмами лежат за сундуком, и выскользнуть на улицу, где над каменной вазой невиданным букетом расцветает лунный столб, и лиловеющий снег стелется под ноги праздничной скатертью. А если хорошенько прислушаться, можно услышать далекий гудок паровоза у Белой – это подъезжает охотничий царский поезд, значит, уже семь утра…
Да, пожалуй, это было бы самое удобное место, но что-то все-таки мешало мне окончательно определить туда детей. Может быть, название? Я несколько раз произнесла слово вслух, пробуя губами и нёбом. Вроде бы, ничего особо неприятного, кроме суховато-бумажного бухгалтерского привкуса. И все же… Становилось уже совсем по-июньски темно; кротовые холмы в плотных шапках чабреца стали почти черны, беседки не видно, зато намного слышнее река и лес. Нет, надо все-таки пойти и проверить эту комнату прежде, чем я поселю туда моих нервных и впечатлительных подростков. Я бережно, как любящую руку, отвела ветку с плеча, выключила ноутбук и, лишь задвинув поглубже, чтобы он не был виден с подножья лестницы, беспечно оставила его на скамье.
Дом снова заохал, завздыхал, застучал, и я решила прежде, чем пойти в статистическую, дать ему немного успокоиться – такие вторжения с целью переименований, конечно, приятны не могут быть никому, особенно учитывая, что за двести лет дом не обошла ни одна русская беда от обстрелов и обысков до самоубийств и арестов. Я погладила косяк портретной, прижалась щекой к занавеси алькова и спокойно пошла в кухню выпить давным-давно оставленный кем-то божоле. Устроившись между поставцом и столом, я потягивала вино, пыталась думать о том, что буду писать завтра, и все глупо прислушивалась к дальним звукам, словно поезд и впрямь мог прибыть на маленькую станцию, отмеченную в расписании лишь силуэтом рюмочки, значившим наличие буфета исключительно для дворянского сословия… словно он и впрямь мог быть не только царским, но еще и охотничьим, с предпраздничной суетой в адъютантском вагоне, с предвкушением восторга опасности, алой медвежьей пасти, морозного серебра в рюмке водки… словно и впрямь мог он явить мне моего кузена, в синих лампасных шароварах на длинных ногах, в неслышных сапогах бутылками, чуть пьяного, чуть наглого, чуть влюбленного…
Божоле кончилось, и жизненная необходимость снова явилась, увы, не только в том, чтобы устроить детей, а и в том, чтобы принести дров для утренней растопки, вымыть посуду и обойти дом с традиционной ночной молитвой. Отшуршав, как шелками, березовой корой и отплескавшись, как наяда, тарелками в фарфоровом тазу, я взяла иконку и уже толкнула плечом дверь на черное крыльцо, как вдруг меня охватило то соблазнительное упрямство, которым всегда этот дом был так полон. Я знала, что с ним можно и нужно бороться, но в отсутствие хозяйки искус был слишком велик. А вот не пойду сегодня – и все! А вот не пойду, не пойду – и что ты со мною сделаешь? Не пойду, а потом солгу, что, конечно же, каждый вечер ходила! Лампа замигала и погасла, сразу же впустив в кухню серое марево почуявшей свою власть июньской ночи. Упрямства мне было тоже не занимать, к тому же, в прошлом над нами всевластен уже один Господь, ничего не вернешь, но и бояться нечего; поставив иконку на место и даже не посмотрев, чья она, я усмехнулась и вышла на кухонное крыльцо.
Под ним, скрытый в зелени и ночи, лепетал ручей, впереди шептались липы, и небо обнимало нас всех. Дом ноевым ковчегом плыл в потоках отдающей тепло земли и казался одновременно оплотом и макетом, детской игрушкой и материнским лоном, а еще больше – сном о тысячах русских домов, не выстоявших, потерянных, вечно манящих и, наверное, уже недосягаемых. Мне стало стыдно перед ними и ним и, уже не возвращаясь за иконой, я просто медленно пошла по часовой стрелке, молясь за его сохранность и благополучие. Сначала пропал ручей, потом яблони и река тоже скрылись за углом, стала таять каменная ваза, сейчас растворится в пелене и площадка для игры в кьюб, бывшая крокетная, бывший розарий, бывшее… Но площадка мерцала теплым оранжевым светом. Первым делом я, невольный житель двадцать первого века, подумала, что приезжавшая денежная молодежь как-нибудь устроила подсветку для игры по ночам, но свет был слишком живым и неровным для техники. Я замерла, спрятавшись за углом, и только, когда на площадку
упала быстро промелькнувшая тень, догадалась, что это просто свет из той самой статистической. Значит, это просто дети балуются, уверенные, естественно, что они одни. Ослушников надо было как можно быстрее водворить на место, но для этого требовался ноутбук, так беспечно брошенный на другом конце дома. А пока я за ним сбегаю, одуревшие от свободы Ляля с Лодей могут наделать непоправимого, особенно памятуя о пристрастии первой к рискованным экспериментам, а второго – и откровенно к пожарам. Я неслышно отступила в тень, в два прыжка ворвалась в сени и дернула двери, еще успев подумать, что я на их месте непременно заперлась бы.Но дверь открылась и на меня, едва повернув голову, вскинула глаза маленькая женщина. К счастью, прежде чем сказать что-то, я успела увидеть, что она одета в старинное платье – значит, не грабители и не нежданные гости. Мы смотрели друг на друга с нескрываемым любопытством, но если в моем присутствовало опасение, то в ее – некоторое разочарование.
– Простите, – решилась я и была перебита милым, хотя и несколько суховатым голоском:
– Не стоит так волноваться. Но, как видите, я уже собиралась отойти ко сну. – И, двигаясь так, словно меня и не было, маленькая женщина вытащила из прически несколько шпилек, со звоном рассыпавшихся по дешевому пластмассовому подносу, на который обычно ставили гостям воду и свечку. Ее тут же скрыла россыпь тяжелых, густых, не по-русски иссиня-черных волос, потом я услышала и стук снятых колец. – Вы не помогли бы мне расстегнуть шнуровку? – послышалось из душного черного облака, запах которого не говорил мне ни о чем и ни с чем не мог даже сравниться.
– Я же не горничная, – ответила я, пересиливая желание рассеять видение, коснувшись его рукой.
– Вы уверены? – полуобернулась она и откровенно смерила меня небольшими блестящими глазами под очень ровными, но неожиданно высоко улетающими к вискам бровями. – Впрочем, кажется, да. Что ж, вспомним институт, – усмехнулась она, и в этой усмешке я на мгновение увидела отражение своей, недавней. Но, кроме упрямства, у нее было еще и какое-то право на властность и эту усмешку. Она гибко изогнулась, медленно потекли одежды, словно давая рассмотреть не очень-то жалуемые мной моды нового, послеубийственного, царствования. Черный собранный шелк, излишек бархата, нелепый турнюр… – Вы, как я понимаю, хотели запереть сюда детей? – неожиданно повернулась она, и я чуть не ахнула от неправдоподобной тонкости талии в зеленоватом корсете.
– Что значит – запереть? Здесь удобней всего, тихо, ведь в доме так часто гости и…
– Во-первых, зачем помещать детей в чужой дом, когда у них есть свой? А во-вторых, они вряд ли того стоят вообще: Всеволод проживет недолго, Ольга – долго, но совсем не так, как вам хочется. – Эти слова были сказаны очень сухо, почти цинично, но необидно, словно маленькая женщина опять-таки имела на них полное право. – Поверьте, милая, есть более достойные люди, на которых стоит тратить время и… способности. Вы слишком недалеко ищете. – Затем, немного помолчав и полуотвернувшись, грустно сказала. – А теперь спокойной ночи и, будьте любезны, возьмите лампу. – Я только сейчас увидела горевшую на подоконнике керосиновую лампу – медный узор на тонком дутом стекле. А женщина, словно меня и не было, стала расчесывать волосы, каждым движением по-екатеринински вызывая искры и легкое потрескивание. – Да, и еще… – проговорила она, не оборачиваясь, – мечты о кузенах едва ли отличаются от мечтаний о родных братьях. Всего доброго.
Я взяла лампу и вышла. Через две комнаты она уже остыла, а в третьей выскользнула у меня из рук и разбилась…
Я не стала подбирать осколки, а инстинктивно забилась в самое безопасное место – на защищенный книгами диван в столовой. Хотя мне-то стоило бояться именно их. И странно, в ту ночь я разгадывала совсем не главные загадки, а билась над тем, кем могла быть эта по-восточному надменная женщина. Самой первой, а потому давно ставшей мифом, хозяйкой дома? Но костюм видения явно противоречил провинциальным модам века восемнадцатого. Сладострастница Барб? она идеально соответствовала платью? Но эту никогда не заботили ни дети, ни тем более – мораль. Остальные дамы были знакомы мне по портретам, дагерротипам и фотографиям и потому отпадали. Второстепенным же лицам нечего было появляться и вести подобные речи; они могли устроить подобное хозяйке, но не мне. И эта усмешка… усмешка… И духи. Как известно, именно запахи – лучшие погонщики мгновенных вспышек памяти, и, будь со мной сейчас те черные кружева, я, пустив все чувства на волю, через несколько секунд или минут непременно вспомнила бы – если не человека, то ситуацию. Но от видений в руках не остается ни брабансонов, ни духов.
Я забылась уже под утро, в июне так трудно отличаемое от ночи, и полные подборки «Столицы и усадьбы», нависавшие над головой, навевали мне сладкие сны.
Утро всегда делало дом и его обитателей молодыми, нежными, доброжелательными, и осколки лампы светились на полу портретной всего-навсего опаловой лужей. Я смела их и выбросила в печь. Чего только не выдумывает ночами старый дом, капризник и деспот! Ноутбук оставался на месте, и так приятно было открыть его и написать несколько строк в этом младенческом состоянии счастья и неведения. Лодька и Ляля еще спали, и до того, как отправить их в ближайшее урочище – мероприятие, задуманное мной уже несколько дней назад – оставалось время описать прелестное утро во взбитых сливках расцветшей сныти, гусарских султанах чертополоха и клавесинных мелодиях колокольчиков. Однако с экрана на меня дохнуло морозным ветром большой воды.