Испытание именьем
Шрифт:
…лучше все-таки начать совсем не так, а неким пассажем про единственное светящееся окно в доме на метельном Александровском проспекте, с одной, светлой стороны которого была тоненькая в китайских шелках и по-китайски накрашенная юная женщина, а с другой, холодной, но, может быть, все-таки менее гибельной, – русоволосый и небогатый молодой поручик. И разделяло их не только вычурное стекло, а целых шестьдесят девять лет. И что-то еще мерещилось там, во тьме: кони над Сулою… или нет, кони ржали на ипподромах и в туркестанских степях… или да, кони, красавица-кобыла Шельма какой-то неведомой породы, и опять русый, молодой, мятущийся, непонятным образом соединяющий в себе и женщину, и поручика. И
Я верила в откровения и видения, но не верила в то, что они умеют пользоваться компьютером – хотя бы потому, что подобное умение сразу снижало их природу, а, следовательно, истинность. Разумеется, идущие на реку рыбаки могли так пошутить, но имена, но даты… Ах, как просто жить людям рациональным, имеющим стройную картину мирозданья! Им кажется, что они знают ответы на все – а если и не знают, то обязательно узнают! – для них нет загадок, и мир вокруг действительно не храм, а мастерская. Мы же, запутавшиеся в теориях, чувствах, ощущениях, словах, мы – беспомощные кутята, но только нам, слепо верящим во все проявления одного, другого, третьего миров и доверчиво таращащим на них свои слепые голубоватые глазенки, открываются порой сгустки настоящей жизни. Но мы бессильны их остановить, неспособны выразить, и только глаза наши с каждым разом становятся все ярче, а улыбки все блаженнее.
Иными словами – я могла верить во все, что угодно, ибо мир воистину бесконечен. Но жалкий разум требовал объяснений вместо того, чтобы принимать его без рассуждений и радоваться.
Я сидела, касаясь лбом экрана, физически пытаясь слиться с ним, чтобы понять случившееся, а сирень обдала меня росой.
– Интересно, сколько ты собираешься так сидеть?! Я, вообще-то, есть хочу!
И появившийся из-под лестницы Илья обнял меня крепко и нежно.
Разумеется, я рассказала ему все, и он долго, как опытная собака, бродил по дому, принюхиваясь, приглядываясь и трогая. Его обычно подвижное лицо не выражало почти ничего.
– Да не узнаешь ты ни черта, ты же чужой! – не выдержала я.
– Слушай, ну, сколько нас, столбовых, осталось? И сколько бывает тут? Ведь единицы же! Так неужели этот старик не откроет тайну как равный равному?
– Экое у тебя самомнение!
– Да, в конце концов, мы даже старше его! Что тут вообще было, когда мы Казань воевали?!
Илья никогда не скрывал своего удивительного ощущения жизни, заключавшегося в способности вмещать разом и прошлое, и настоящее, и, быть может, даже будущее. Он совершенно естественно чувствовал себя одновременно и нашим предком, отстреливавшимся от французов на екатерининском большаке под Красным (тогда он совершенно натурально возмущался глупостью зарвавшегося Мюрата, ругал непривычные для новобранца гамаши и восхищался краснолицым, генеральски-красивым Неверовским), и сумасшедшим барином, и его верным слугой, и конем, и собакой представителей рода более близких времен. Вся история страны – а мы участвовали почти во всех ее событиях – была его личной историей, и за происходившее пятьсот лет назад он переживал так же, как за вчерашнюю двойку сына.
Поэтому он, конечно, вполне справедливо чувствовал себя старше дома и обижался на него вполне искренно.
– Ладно, оставь! Ты надолго? Если поживешь, он привыкнет, и тогда будет проще. А пока пойдем в рояльную, я сделаю королевский меланж на завтрак.
Мы сидели, тянули золотую пену и долго болтали. У нас было мало формально общих тем, зато они в избытке заменялись открытиями общих ощущений, и мы упивались ими, и все дальше уносились в утлой лодчонке древности рода, несшей нас неведомо куда.
И больше всего мы говорили о тяжести груза на наших плечах, в который входила и вина за случившееся почти сто лет назад, и ответственность, и даже унизительное чувство, когда
тебя оскорбляет на улице какая-то чернь, а ты не то что не можешь позвать дворника, но даже не можешь объяснить ни ей, ни окружающим, что она чернь, быдло. Впрочем, Илья не любил последнего именования, полагая, что им заразили нас надменные польские паны, всегда нарочито демонстрировавшие свое презрение к крестьянам.– Никогда, никогда русский дворянин не мог чувствовать своих людей быдлом! Понимаешь, если у человека есть чувство крови, то оно первое скажет ему, что крестьянин – такой же служилый, как он!
Но Илье было проще – он мог поставить обидчика на место физически, мне же оставалось говорить свою «коронную» фразу: «Мало вас на конюшнях пороли!» Как ни странно, она оскорбляла очень сильно, что удивляло меня еще больше: на что было обижаться этим Иванам не помнящим родства, когда они даже о последней войне ничего не знали? Впрочем, увы, фраза эта с каждым годом производила все меньшее впечатление…
Еще тяжелей было ощущение двойственности, когда в крови своей ты чувствовал и консерватора, и либерала (а то и бомбиста), и помещика, и крестьянина, и красного командира, и белого офицера. Наверное, благодаря именно этому мучительному внутреннему противоречию мы с Ильей ничего и не добились в жизни в отличие от остальных, считавших нас не то ненормальными, не то наивными, не то и просто бестолочью.
– А что это за странное название у той комнаты? – вдруг перебил Илья сам себя, только что наслаждавшегося окончанием удачной охоты под Белой и уже без размышлений бравшего полотно у местной молодухи за немыслимую цену в десять рублей серебром.
– Понятия не имею, ты же знаешь, вся бухгалтерия наводит на меня тоску смертную.
– Разумеется. Но ведь та статистика нынешней не чета. Они же все статистики, от Батенькова до Плеханова.
– Нашел статистиков, – ухмыльнулась я, вспоминая судебную бухгалтерию, безуспешно сдаваемую мной в университете восемь раз подряд.
– Именно! Все приличные люди занимались тогда статистикой – наукой, открывающей тайны правлений и бедствий.
– Ты хочешь сказать, что статистика – вещь самая революционная?
– Единственная легально революционная. Прадед ей вовсю занимался…
Я на мгновение вспомнила властное, правоимеющее лицо в окладе жгуче-черной бороды, склонившееся, правда, не над динамитом, а над конторской книгой собственного завода. Что-то очень знакомое промелькнуло в насмешливых узких губах, но тут же, ничем не поддержанное, исчезло.
– Знаешь ли, странно, – статистик, а увлекался новым сознанием Бекка [5] .
– А! – Илья махнул рукой. – Во-первых, не новым, а космическим, во-вторых, им слишком многие тогда увлекались, а в-третьих, все те же расчеты, только не в реальности, а в метафизике. Детский сад.
5
Книга Ричарда Бекка «Космическое сознание», опубликованная в 1901 году – классика паранормальных исследований, основа современных эзотерических штудий.
«Очевидность бессмертия в каждом сердце, как дыхание…» – кажется, так было у Бекка.
– Ничего себе детский сад! Особенно по нынешним-то временам! Насколько ты помнишь, чтобы как следует читать эту книгу, надо было знать Шелли, Гете, Гюго, Конта, Карпентьера…
– Еще Бокля вспомни! «Читаете вы Бокля? Не стоит этот Бокль хорошего бинокля, купите-ка бинокль…» [6] – почти пропел Илья.
Но я не сдавалась: прадед со всей своей деловитостью, позитивизмом и даже расчетливостью все же нравился мне самоуверенностью и страстностью.
6
Генри Томас Бокль (1821-1862) – английский историк. Здесь приводится строка из стихотворения Некрасова «Балет»