Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Истеми

Никитин Алексей

Шрифт:

— Например?

— Смердяков тебе не пример? Ну, скажи, где это видано, чтоб смердяковы вешались? Вешаются карамазовы, а смердяковы живут долго и счастливо. Потому что правила, по которым существует наш мир, написаны и утверждены смердяковыми. Это карамазовым в нём тесно и душно, а смердяковым комфортно. Ты помнишь, как он сделал Ивана и подставил Дмитрия? Мастерски! Мастерски! И чтобы такой человек из-за какой-то ерунды в петлю полез?

— Ну, не совсем ерунды…

— Для всех! Для всех кроме него — не ерунды. Но ему, и вправду, все позволено, вот в чем соль! — Синевусов внимательно и жестко посмотрел мне в глаза. — Не понимаешь?

— Кто же ему позволил? — поежился я под его взглядом.

— Не

понимаешь… — Его взгляд стал мягче, морщины сперва разгладились, а потом сложились в улыбку. Спокойную и ясную. — Он себе все позволил сам. Он для себя высший авторитет. Других нет. Понимаешь? А Достоевский его взял и повесил. И почему? — вдруг оглушительно расхохотался Синевусов. — Потому что какой-то Иван Карамазов отказался от своих слов? Да что слова?! Слова — ветер, дунул и пропал. И чтобы Смердяков из-за этого повесился, жизнь отдал. Да он рубля рваного просто так не отдаст, а тут… Какой же он психолог после этого, твой Достоевский, какой он?.. — Не закончив, Синевусов презрительно махнул рукой в пространство и потянулся к пиву. — Слабак…

Он говорил уверенно и твердо, и я видел, что все сказанное давно и основательно им продумано. В его словах была правда, но правда нашего времени, не верящего никому и ни во что. Хотя, кто сказал, что время Достоевского было другим?

— Смотри, — вдруг шепотом сказал мне Синевусов, отставил пиво и указал глазами в сторону студентов.

Студенты сидели большой компаний, сдвинув два стола. Пили они, по большей части, пиво и что-то негромко обсуждали. Со временем, как это часто бывает, общий разговор у них расклеился, а компания разбилась на несколько небольших групп по интересам. И все это не стоило бы внимания, когда бы не крутился при них невысокий и суетливый человек с внешностью стареющего Мефистофеля. В нем с полувзгляда узнавался иностранец. Мефистофель подсаживался то к одной группе студентов, то к другой, постоянно с кем-то заговаривал, что-то спрашивал и тут же делал быстрые пометки в блокноте.

— Видел? — так же шепотом спросил Синевусов. — Их тут сотни. Я одно время при фонде Сороса состоял. Насмотрелся.

— Подожди, — не понял я. — Ты о чем?

— О шпионе. Давно не встречал таких колоритных экземпляров. Посмотри, будто с плаката сошел.

Только что напротив меня сидел доморощенный ницшеанец, читатель и толкователь русской классики, пенсионер, отставной козы барабанщик, но вот мелькнула дичь, и охотничий инстинкт мгновенно прорвал в нем все барьеры. Яд мелкими каплями выступил у Синевусова на щеках.

Мефистофель, не подозревая, что хищник затаился рядом, о чем-то беспечно болтал со студентами. Неправдоподобно и нелепо смотрелся он в этом зале.

— Но зачем ему нужны студенты?

Синевусов оторвал взгляд от Мефистофеля и посмотрел на меня. Я задал всего один вполне нейтральный вопрос. Но череда других вопросов, хоть они и не прозвучали, угадывалась, видимо, без труда. Я вдруг увидел в нем старого параноика, свихнувшегося на шпионах, готового скоблить любого иностранца до тех пор, пока под смугловатой от искусственного загара кожей не проявится хищный оскал мировой закулисы. И он это понял.

— Студенты? — переспросил Синевусов.

— Да. Что он может у них узнать?

— Это не студенты. Это журналисты. Я знаю тут, по меньшей мере, троих. Не звезды, но и не самая шпана. Не представляю, какого черта они делают на этой помойке.

— Козу водят.

— И я догадываюсь, кто эта коза, — хмуро хмыкнул Синевусов. — Слушай, Давыдов, может я и похож на неизлечимого маньяка, но все-таки меня чему-то учили, это раз, а два — я уже давно не на службе, поэтому шпионские дела меня не касаются. Но если я вижу то, что вижу, что ж мне теперь, глазам своим не верить? Киев превратили в шпионский центр. Тут все работают против России: и французы, и англичане, и

немцы, и поляки. О ЦРУ я вообще молчу. Одни только китайцы тихонько воруют местные технологии и больше ничем не интересуются. Пока не интересуются.

— Ну, этот-то на китайца не больно похож.

— А-а, шелупонь международная. Собирает слухи, сплетни, ищет компромат. Какой угодно на кого угодно. Как, кстати, и мы с тобой, — неожиданно уколол он. — Бери ручку, записывай.

Синевусов достал из кармана куртки записную книжку и прочитал:

Рейнгартен Михаил Александрович, 1966 года рождения. Лечебно-диагностический и научно-педагогическй психиатрический центр…

— Что это? — не понял я.

— Улица Фрунзе, 103.

— Ничего себе… Научно-педагогический…

— Четвертое отделение. Поедешь?

— Завтра съезжу.

— Давай-давай. Завтра у них как раз не приемный день.

— А когда приемный.

— Сегодня.

— Значит, поеду прямо сейчас. Ты тоже?

Синевусов зажмурил левый глаз, цыкнул зубом и покачал головой.

— Твой же приятель. Вы сто лет не виделись, вот и навести его. А я что там забыл?

— Я напомню, что ты забыл, — кивнул ему я и встал из-за стола. — А то память у вас совсем короткая стала. Загнали человека на пятнадцать лет в психушку, считай, убили. И никто ничего помнить не желает. Пенсионеры…

На улице начинало темнеть, в черно-коричневой грязи, затопившей выбоины тротуара, плавал лед. По Верхнему Валу мимо меня сплошной чередой медленно и угрюмо ползли машины.

Я посмотрел в окно кафе. Синевусов стоял, положив руку на плечо Мефистофелю, и что-то говорил ему на ухо.

* * *

День пропал. Я шел по вечернему Подолу, лениво жевал мысли о Мишке, о Синевусове, о том, почему гэбэшник захотел встретиться именно в этой мерзкой забегаловке. Чтобы назвать номер отделения, в котором держат Мишку, хватило бы минутного телефонного разговора. Но Синевусов заставил меня потратить целый день. А может, ему просто хотелось поболтать. Прихоть старого солдата, изнывающего от скуки и вынужденного безделья. Бойцы вспоминают минувшие дни…

Я сказал Синевусову, что отправлюсь к Рейнгартену, но приемные часы в больнице наверняка закончились, и смысла ехать на Фрунзе не было никакого. Вместо этого я свернул в первый же встретившийся на пути переулок, выбросил из головы Синевусова и глубоко вдохнул сырой подольский воздух.

Давно я тут не был. А между тем, именно эту пору сиреневых подольских сумерек, когда-то я любил больше всего. Она приходится на конец февраля — начало марта, когда снег жмется к обочинам и костенеет черными сугробами, а над асфальтом осторожно поднимается запах оттаявшей за день земли, дыма и старых гниющих заборов. Время космического одиночества и метафизических прорывов.

Я медленно прошел от Верхнего Вала до Фроловской, изредка поглядывая на черный силуэт Замковой горы, осторожно примостившейся на краю стремительно наливающегося темнотой густо-лилового киевского неба. Здесь ничего не изменилось за прошедшие годы, все осталось таким же: улицы, Замковая, тяжесть сырого вечернего неба. Со стороны Щекавицы слышался яростный собачий лай, совсем рядом, по Константиновской, проносились машины, вырвавшиеся, наконец, из пробки. Дойдя до Контрактовой площади, я остановился. Голландское посольство. Успенская церковь. «Игорь идет по Боричеву ко святой Богородице Пирогощей. Страны рады, грады веселы». Страны рады… Покажите мне эти страны! Вот Боричев, вот церковь Успенья Богородицы, заново отстроенная десять лет назад. Мертвое место. Здесь, вроде бы, всё как всегда: лай собак, старый снег в начале весны, невообразимые цвета вечернего неба. Даже запахи не изменились. Даже Замковая. Но мост в космос разрушен. Его нет. Никакого космоса. Никакой метафизики.

Поделиться с друзьями: