Истории от первого лица (Повести. Рассказы)
Шрифт:
— Игорь Алексеевич, вас к телефону…
Я пожал плечами, переглянулся с Натой. Кому это я мог понадобиться в такую рань?
Быстро накинул на себя пиджак, натянул брюки, вышел в коридор, взял трубку. И вдруг задыхающийся незнакомый голос:
— С Юркой плохо, Игорь…
Сперва я ничего не понял.
— Что? Кто говорит? С каким Юркой?
И Мила, это был ее не узнанный мною, внезапно изменившийся голос, закричала в трубку:
— С Юркой, с нашим сыном плохо, понял?
Но я уже бросил трубку, сорвал с вешалки возле своих дверей плащ.
Помню
— Гарик, милый, что случилось?
— Потом, — отмахнулся я и выбежал на улицу.
И надо же так, чтобы в эту самую минуту мимо нашего подъезда проезжало такси с зеленым огоньком. Я махнул рукой, машина остановилась, я вскочил в машину, крикнул: «Сокольники» — и откинулся назад.
«С Юркой плохо».
Слова Милы бились, стучали, горели в моем мозгу. Что такое? Почему плохо? Жив ли он? Или нет, уже нет? Не может этого быть! А почему не может?..
И в то же время в бешеные, взъерошенные мои мысли вклинились еще два Милиных слова:
«Нашим сыном…»
Стало быть, что же, она сама себя опровергла? И он мой сын? Или нет? Когда же она лгала, а когда говорила правду?
Красная кнопка вызова лифта не гасла, лифт был, очевидно, занят. Я не стал ждать, кинулся по лестнице наверх, на пятый этаж. Дверь квартиры была открыта, Мила стояла в дверях.
— Что? — выдохнул я. — Он жив?
Она заговорила быстро, возбужденно:
— Жив, жив. Только что позвонили из больницы, я тут же позвонила тебе, но тебя уже не было…
— Из какой больницы? — спросил я.
— Из сто пятой. Его увезли в пятом часу и уже сделали операцию аппендицита.
— Он жив? — снова спросил я.
— Жив, жив, — ответила Мила. — А почему мы здесь стоим? Пойдем в комнату…
Я прошел вслед за ней и закрыл за собой дверь. Все было как во сне, как будто бы достоверно, правдиво и в то же время необычно. Горела лампа в коридоре, на полу под вешалкой валялась Юркина куртка, синяя с красными полосками на плечах. Я поднял куртку, повесил на крючок. От куртки пахло дождем, сыростью, осенними горьковатыми листьями…
— Говори же наконец, — сказал я. — Как это все было?..
Мила села за стол напротив меня, вынула сигарету из пачки, лежавшей на столе, закурила. Протянула мне пачку, и я тоже взял сигарету, решил закурить, хотя дал матери самое честное слово, что брошу курить, и уже не курил целых четыре дня.
— Он разбудил меня около четырех, — начала Мила, глубоко затягиваясь. — Такие были боли в животе, что уже не мог больше терпеть. Я сразу догадалась, наверное, аппендицит.
— А не что-то другое?
— Могло оказаться и чем-то другим, само собой. Но все-таки я почему-то сразу подумала — аппендицит. Оказалось, живот у него заболел примерно в два часа ночи, но он не хотел меня будить.
Мила с силой придавила недокуренную сигарету о дно пепельницы. По щекам ее покатились слезы.
— Бедняга, подумай только, он жалел меня, мучился, но не стал будить, думал, пройдет, и так целых два часа…
«Целых два часа, — подумал я. — Сто двадцать минут непрерывных, всевозрастающих мучений. Кругом ночь, тишина, мрак,
и только, кажется, он один на всем белом свете не спит, страдает и в то же время, жалея мать, не хочет прервать ее сон…»Какой же он у меня сильный и великодушный!
Он казался мне маленьким, по-мальчишески неразумным, даже в чем-то беспомощным, а оказалось, что я проглядел его, он вырос незаметно для меня, вдруг возмужал, стал мужчиной…
Я осознал разом, что мне решительно, безусловно все равно, сказала тогда Мила правду или солгала. Плевать мне на все слова, какие бы они ни были — плохие, хорошие, добрые, злые.
Только бы Юрка остался жив. Больше я не желал ничего.
Мила прикурила новую сигарету от моей.
— Боюсь звонить, — сказала она.
— Кому звонить? — спросил я.
— Хирургу. Тому, кто его прооперировал. Мне сказали, что он будет в половине восьмого в своем кабинете. А я боюсь…
— Тебе же сказали, что все прошло хорошо, — сказал я.
По щекам ее снова покатились слезы.
— Ну не надо, — сказал я. — Ну перестань…
Я подвинул свой стул, сел рядом с нею.
— Все равно боюсь, — прошептала она. — Вдруг что-то случилось, какое-то осложнение, бывает же так, разве нет?
— Не надо, Мила, — сказал я, осторожно погладив ее по голове. Она молча ткнулась мокрым, заплаканным лицом в мое плечо. И мне почудилось на миг, что рядом со мной та, впервые увиденная, тоненькая, не очень красивая девочка, с которой я когда-то познакомился на пляже…
Вдруг вспомнилось все, что было тогда, все, что, как я полагал, давным-давно позабыто, прошло, сгинуло…
Я вновь ощутил себя молодым, сутуловатым от худобы и чересчур высокого роста, шагающим рядом с Милой по тихим, памятным с детства замоскворецким переулкам: в памяти ожил тот давний дождливый вечер, когда мы возвращались из Нескучного сада и я провожал Милу до ее дома в Старомонетном переулке.
Тогда, как мне думалось, решилось все: мы договорились больше не встречаться.
— Никогда и ни за что, — сказала Мила, и я повторил:
— Никогда!
Лил дождь как из ведра, шумели деревья, каштановые волосы Милы стали влажными, потемнели от дождя. Я довел ее до дома, повернулся, побежал к себе, на проспект Мира. Мне казалось, что она так и осталась стоять возле своего дома и, несмотря на дождь, глядит мне вслед и ждет, ждет меня…
И тогда я не выдержал, обернулся. Нет, ее не было, и я побежал дальше, я бежал, не разбирая дороги, по лужам, дождь хлестал меня по голове, по плечам, я бежал, повторяя про себя:
— Никогда ни за что…
А ведь что, собственно, произошло? Я приревновал ее, потому что сам не ожидал, что окажусь до того ревнивым, и было бы к кому ревновать, а то к Сережке Соболеву, испытанному дураку, на которого ни одна девушка не смотрела серьезно. И вдруг она, моя Мила, танцевала с ним подряд все танцы на танцплощадке парка культуры…
Неужели он ей понравился в самом деле? Или она просто хотела меня подразнить? В таком случае почему же она согласилась со мной? Почему повторила те же самые страшные слова «никогда», «ни за что»?