История частной жизни. Том 5. От I Мировой войны до конца XX века
Шрифт:
Желание узнать, которое мотивирует мучителя, сближает его с вивисектором, проводящим «опыты» над животными, которому нужна некоторая компетентность, чтобы удержать жертву «на грани: на грани жизни, на грани потери чувствительности, на грани потери сознания, на грани безумия» (П. Паше). В январе 1985 года французское отделение Amnesty International проводило в Париже семинар на тему «Изоляция и пытки». Судебный медик доктор Николь Леви утверждает, что цель пытки— не только заставить пытаемого говорить, но и —в особенности— заставить его молчать, лишить его собственной идентичности и, следовательно, слова. Многие из тех, кто переживает пытки и вырывается на свободу, оказываются не способны говорить об этом и, не вынося собственного молчания, кончают с собой. Врачам хорошо известны и другие последствия пыток: фобии, хронические депрессии, потеря памяти, бессонница, кошмары, импотенция, трудности возвращения к нормальной жизни. Многие жертвы не могут переносить детских криков или ласк любимых людей. И еще они боятся сойти с ума. Доктор Инге Кемп-Генефке, директор Международного центра по реабилитации и помощи жертвам пыток в Копенгагене, сообщает: «Эти люди всегда говорят нам: „Мой мозг пострадал, я не узнаю себя“». «Каждое утро начинается с поисков у себя признаков безумия. Я во Франции уже восемь лет. Повторение
Не дать настоящему уничтожить себя, настоящему без любви и полному ненависти, как если бы это была единственно возможная жизнь» (автор свидетельства неизвестен).
Наступило ли худшее, можно ли называть Оруэлла новым Моисеем? В 1970-е годы в Латинской Америке воцарился террор, но 1980-е были отмечены восстановлением правового государства в Аргентине, Уругвае и Бразилии. Колонизация, которая принесла не только больницы и хорошие дороги, совсем не взволновала чувствительные души. II Мировая война, нацистские лагеря, ГУЛАГ, исчезновения людей, войны в Алжире и во Вьетнаме вызвали у миллионов индивидов чувство коллективной вины. «Мы не делаем, что хотим, но мы несем ответственность за то, что сделали»,—писал Сартр. Приведем в качестве примера хотя бы активистов Amnesty International. Они чувствуют ответственность за происходящее. Единение святых становится единением людей. Человек полетел на Луну, изобрел искусственное сердце, благодаря человеческой деятельности на много лет увеличилась продолжительность жизни—и в то же время он изобретает все новые пытки, разрушает психику, «дезориентирует» своих ближних все более изощренными, эффективными и часто не оставляющими следов методами. В этом его амбивалентность.
ЗАГАДКА ИДЕНТИЧНОСТИ. «ДЕЗОРИЕНТИРОВАННЫЙ» ЧЕЛОВЕК
За три десятилетия, прошедшие после окончания II Мировой войны, уровень жизни французских семей вырос в четыре раза (социальное неравенство осталось прежним). Такое происходило впервые в истории. Это было настолько удивительно, что стали говорить о «чуде»; впрочем, в других странах западного мира происходило примерно то же самое. Высокомерно вспомнили старый миф о Прометее. Экономисты и технократы высокомерно утверждали, что способны постоянно повышать уровень жизни; символом урбанистического высокомерия был Ле Корбюзье, объявивший себя высшим гармонизатором Города Будущего; медики высокомерно заявляли, что могут сделать продолжительность человеческой жизни неограниченной. Не только стихийные бедствия (пандемии, климатические катастрофы и пр.) были обузданы, но и, казалось, лица, принимающие решения, смогли остановить рост социальных проблем. Однако 1980-е годы поубавили спесь. Чрезмерное производство на фоне растущей безработицы столкнулось с неплатежеспособным спросом; города-солнца деградировали, наполнились шумом и стали небезопасны; увеличилось количество психических заболеваний, нейролептики успокаивали больных, но не лечили их. Возник вопрос, не вошли ли индустриальные общества в фазу энтропии, поставив перед загадкой идентичности как бедных, так и богатых.
В прежние времена человек всю жизнь занимался одним и тем же делом, иногда продолжал дело отца. «Перманентная революция» в производственном процессе (роботы, бюрократия, обучение при помощи компьютеров) принуждает работника к постоянному переобучению. Безработица угрожает всем социопрофессиональным категориям: сезонных рабочих вытесняют роботы, сельскохозяйственные производители вынуждены продавать полученные от предков участки земли, слишком маленькие, чтобы быть рентабельными, владельцы мелкого и среднего бизнеса разоряются, не выдерживая конкуренции с предприятиями Юго-Восточной Азии, и т. д. Занятость сокращается, люди не могут найти работу, и в этом мы видим драматические изменения в идентичности. Этот «кризис» (употребим это слово, хотя оно неадекватно отражает ситуацию) вызывает ослабление связей. В молодежной среде теперь «каждый сам за себя». Когда ищут работу, информацией не делятся. В социалистических странах повседневная жизнь настолько тяжела, что там тоже «каждый сам за себя». Выживание обеспечивает не столько дружба, сколько сообщничество, помогающее избежать политических проблем. Социалистическое общество, по замыслу его создателей, должно было постепенно стать бесклассовым, но оказалось пронизано осторожным эгоизмом. Как и капитализм. Это значит, что «деривации», выражаясь языком Парето, оказывали слабое влияние’ и что человек остался прежним (в большей мере таким, как его оЪисал Гоббс, нежели Руссо), какой бы ни была политическая система и идеология, на которой она основана. Травмы, наносимые безработицей, тем тяжелее, что с ней сталкиваются люди, находящиеся на социальном подъеме, по крайней мере на пути к повышению уровня жизни. Они рискнули взять кредиты, чтобы получить желанную триаду—квартира-машина-телевизор,—и теперь могут остаться без этих вожделенных благ. Работа по найму, хоть она и менее драматична, чем безработица, также ставит перед индивидом проблему самоидентичности. В секторе кустарного производства (ремесленничество) и распространения (мелкая торговля) семья и производство были слиты воедино. Наемный труд разрушает это единство, изменяет традиционные роли, вводит дихотомию внутреннее—внешнее. Пужа-дизм* и его вариации могут быть интерпретированы как восстание против этой культурной революции.
Неназываемое
В начале XIX века некоторым казалось, что миру грозит хаос из-за обесценивания религии, и Парето (католик), Дюркгейм (иудей) и Вебер (протестант) поставили перед обществом сущностный вопрос. Начиная с I Мировой войны мир столкнулся с тем, что невозможно было вообразить: Верден, концлагеря, «всемирная гангрена». И только II Мировая война дала человеку «объективные» поводы для отчаяния. До тех пор «шум и ярость» можно было вменить в вину дефициту. Технический
* Пужадизм—названное в честь ультраправого французского политика Пьера Пужада движение в защиту «простого человека» от элит.
прогресс победил его. У каждого человека появилась еда, одежда, жилье. Но этот процесс не был повсеместным: третий и четвертый миры до сих пор умирают от голода, тогда как развитые страны выбрасывают излишки в море. Но, возразят нам, есть основания для надежды: начиная с 1950-х годов человек имел техническую возможность уничтожить мир, но не сделал этого. Да, это так. Страх спас человечество от апокалипсиса. Агрессивность сдерживается страхом репрессий. Это верно как для отдельных людей, так и для целых наций. Таким образом, земля подчиняется эгоизму и страху. Отныне мы изо дня
в день живем в этом «невообразимом», «в том, чему нет названия», без телеологии и эсхатологии, и на немного наивный вопрос Гогена: «Откуда мы пришли? Кто мы? Куда мы идем?» наука отвечает так: «Вы произошли от обезьяны, вы полиморфные извращенцы, и вы идете к смерти». Однако она не направляет этот маршрут. Общество стагнирует? Нет, оно меняется как никогда быстро. Возможно, следовало бы говорить о.стагнирующей или, скорее, отсутствующей философии. Ни атомная бомба, ни Холокост не смогли заставить человека перейти к новому пониманию мира и себя в этом мире. Как раз наоборот, философия выведена из школьной программы, маргинализирована в программе высшей школы и не интересует больше никого—или почти никого. Быть может, это происходит из-за того, что онтология изучается через метафизику; мы отказываемся видеть то, что происходит на наших глазах: брошенные на произвол судьбы беженцы, загнанное в гетто, даже уничтожаемое коренное население Южной Африки, истребляющие друг друга ливанцы, «исчезающие» латиноамериканцы, голодающие жители Сахели*, ГУЛАГ, бесконечно перевоплощающийся «мертвый дом». В1985 году «Европа отметила сороковую годовщину победы над одной из форм варварства. Но остаются другие» (Б. Фраппа). И вот в этом дезориентированном * Сахель—тропическая саванна в Африке между Сахарой и экватором.(в этимологическом смысле слова: не знающем, где встает солнце) мире человек, каким бы ни были его статус, роль и функция, оказался один перед выбором. II Мировая война в самом деле подточила авторитет организаций и иерархий. Оправдания «Я просто выполнял приказ» теперь недостаточно, чтобы оставаться «невиновным». Надо ли было в 1940 году слушаться «человека 18 июня» или «победителя под Верденом»? В той Франции, одновременно католической, монархической и якобинской, всегда был медиатор, посредник, который говорил, что следовало делать. Был неписаный закон, одновременно констатирующий и обязывающий, который можно выразить такими словами: «Каждый имеет свое место; каждый находится на своем месте». Сложность ситуации упразднила посредника или сделала из него предателя. Но когда именно он стал предателем?
Мир «псевдо»?
Менее драматично проблема идентичности проявляется в связи с новым соотношением городского/сельского, вызванного тем, что мы для простоты назовем приспособлением Франции к современности. Образ жизни французов начала XX века можно сопоставить с жизнью иммигрантов. Выйдя (скажем аккуратно) из окопов I Мировой войны, солдаты-ополченцы вернулись в мирную жизнь другими—их речь, манера одеваться, пищевые привычки изменились. Массовый наплыв в города и бесцеремонное вторжение средств массовой информации в сельские дома принесли результат: местные наречия и диалекты исчезают, теряется региональная идентичность, население «ассимилирует» привычки и образ жизни буржуазных и городских кругов, в особенности парижские. Реакцией на это стремление к единообразию в 1970-е годы становится культурный регионализм. В 1920-е и в особенности в следующее кризисное десятилетие самым главным было выжить: люди изо всех сил старались не потерять работу, поддерживать достигнутый уровень жизни. Именно с его повышением обнажается культурная чувствительность, хранившаяся в коллективной памяти, проявляющаяся в ностальгии по языку, которым владеют теперь лишь старики. Возвращение к истокам становится потребностью и одновременно входит в моду. Этому способствует туризм, иногда несколько своеобразно. В своих загородных домах горожане желают найти современные удобства и вчерашние обычаи и традиции. Местные жители (не рискнем называть их аборигенами) отвечают их ожиданиям. Рождается мир «псевдо», который гениально продвигал и популяризировал Жильбер Тригано’ В альпийских шале инструкторы по горным лыжам открывают бары и рестораны, где можно насладиться савойским фондю. Кровельная дранка, которую сегодня производит машина, лишена прежнего очарования хенд-мейда, но так ли это важно?
Персональные данные
В поисках своей идентичности индивид должен стремиться сохранить от любопытных глаз посторонних то, что он знает о себе. Все живут в условиях жесткой конкуренции и социального неравенства, и современная социология нередко вторгается в частную сферу. Устное собеседование при приеме на работу, по мнению проводящих его, представляется, так сказать, менее релевантным, сообщает больше об умении говорить, чем о знаниях. Пусть так. Но в частном секторе всегда озабочены «высокой нравственностью» кандидата. Каждый соискатель должен пройти огромное количество тестов в рамках «изучения личности». Графологический анализ считается надежным, «достоверным» методом изучения личности, и поэтому он широко применяется. Фотографировать кого-то без его ведома запрещено. А использование почерка для получения сведений о человеке—не является ли оно вторжением в частную жизнь? В Соединенных Штатах, на родине либерализма, сбор личных данных нарушает границы приватности.
* Жильбер Тригано (1920-2001) — предприниматель, один из основателей туристической компании Club Mediterranee.
Генеалогия и биография
Тревога, вызванная поиском идентичности, вызывает множество последствий. Посмотрим на некоторые из них с точки зрения культуры. В первую очередь надо сказать о возникшем в 1950-е годы страстном увлечении генеалогией. Генеалогические общества насчитывают множество членов. Француз, оторванный от своих корней вследствие урбанизации и географической мобильности, пускается на поиски своих предков. «Эволюция науки и нравов тревожит: за неимением возможности понять, куда мы идем, хорошо бы узнать, откуда пришли. Испытывая потребность быть к чему-то привязанным, человек ищет свои корни. Не имея возможности „жить на земле своих предков“, он нуждается в почве и истории, пусть даже из ностальгических соображений» (А. де Пенанстер). Были ли его предки привязаны к земле? Тогда потомку приятно осознать свой социальный рост. А вдруг он имеет «благородное» происхождение, пусть даже и сомнительное? Многих очень волнует, есть ли в них хоть несколько капель «голубой крови». Сколько поколений семьи уже живут во Франции? Древность «французскости» греет самолюбие. Обнаруживаются ли среди предков какие-нибудь поляки или румыны? Возможно, они принадлежали к какой-то родовитой семье, преследуемой властями той страны?
Издатели заметили, что читателей утомляет структуралистский подход к общественной истории; на биографии приходится 2% от всего объема выпускаемых книг. Это не новость: в период между двумя войнами в этом жанре блистал Андре Моруа. Решительное возвращение биографических текстов начинается в 1970-х годах; они предлагают взамен «философских течений, заявляющих о смерти субъекта или исчезновении человека, непреходящую веру во вразумительность страстей и интенций <...>. Возврат к пылкости конкретного, к обнадеживающей и близкой смутности непосредственно пережитого. Это, можно сказать, инстинктивная реакция на угрозу массификации