История и повествование
Шрифт:
Предметом описания в «Фонаре» является не каждая картина в отдельности, но их смена (в первых публикациях непрерывность превращений подчеркивалась отсутствием деления текста на строфы) [87] . В то же время сам подбор картин далеко не случаен, хотя и может интерпретироваться по-разному. Одна из наиболее правдоподобных трактовок державинского «ментального кинематографа» [88] заставляет нас видеть в этом «фильме» две симметричные части по четыре строфы каждая [89] .
87
Впервые строфическое деление появилось в «лабзинском» двухтомнике 1808 года и впоследствии воспроизводилось всеми издателями Державина.
88
Выражение «ментальный кинематограф» («mental cinema [of the imagination]») принадлежит выдающемуся итальянскому писателю и философу Итало Кальвино, который так писал о нем в своей последней книге «Шесть памяток для следующего тысячелетия»: «The mental cinema is always at work in each of us, and it always has been, even before the invention of the cinema Nor does it ever stop projecting images before our mind’s eye» ( Calvino I.Six Memos for the next Millenium. Cambridge, 1988. P. 83).
89
Я
В первых четырех картинах (строфы II–V) поэт перечисляет четыре природные стихии (лев бросается на овечку на земле; «рыбий князь», осетр, борется с чудищем морским соответственно на море, то есть в воде; орел нападает на лебедя в воздухе, и, наконец, в пятой, только что цитированной строфе, огоньпожирает город) [90] . Представив, таким образом, мысленному взору читателя-зрителя божьих тварей — зверей, птиц и рыб, — в следующих четырех строфах (VI–IX) Державин обращается к «высшему творению Божию» — Человеку. Поэт говорит о его пороках (скупость торговца (VI)), добродетелях (трудолюбие земледельца (VII)), страстях (вожделение новобрачных (VIII)) и, наконец, о смертном грехе гордыни, воплощенном в образе «дерзкого вождя», простершего «десницу на корону» (IX), — не названного, но однозначно подразумеваемого здесь Бонапарта [91] .
90
Пожар описывается здесь как борьба между первоэлементами. Все они сводятся воедино в двух последних строках — теперь уже при помощи метафорических значений: «Столбом дым, жупелв воздухвьется, / Пожар— как рдяны волны — льется…»(курсив мой. — Т.С.).
91
Как известно, Наполеон принял императорский титул в мае того же, 1804 года, — то есть непосредственно перед первой публикацией «Фонаря».
На границе девятой и десятой строф, после растворения последнего видения, модус описания сменяется еще раз, вновь уводя читателя-зрителя от осязаемой действительности, к которой тот только что прикоснулся. Философское рассуждение, которым венчается державинский текст, так же наполнено зрительными образами, как и девять предшествующих строф, но здесь элементы привычных «символов и эмблематов» перемежаются образами, вроде бы и претендующими на то, чтобы быть увиденными, но принципиально непредставимыми, «непостижными»:
Не обавательный ль, волшебный Магический сей мир фонарь? Где видны тени переменны, Где веселяся ими Царь Иль Маг какой, волхв непостижный, В своих намереньях обширный, Планет круг тайно с высоты Единым перстом обращает И земнородных призывает Мечтами быть, иль зреть мечты!Рамочная связь первой и десятой строф, оттеняющая центральные восемь, подчеркивается созвучием стихов «В ней ходят тени разнородны»(I) и «Где видны тени переменны»(X), а также перекличкой образов «мудрого, чудотворного» Волшебника, то творящего, то «истребляющего» чудеса (I), — и Царя-Мага, «веселящегося тенями» (X).
Не вдаваясь в подробный анализ каждого из этих образов, заметим лишь, что в стихотворении Державина речь идет сразу о трех совершенно разных демиургах: мудрый волшебник из первой строфы не равен «непостижному» и грозному Волхву из десятой, и ни тот ни другой не совпадают с «Зодчим» — создателем «столь прекрасного мира» — в двух заключительных строфах стихотворения. У каждого из трех Творцов — свое пространство: в первом случае — почти домашнее, дважды ограниченное: внешняя граница проходит по городской площади («гремит орган на стогнетрубный»), внутренняя — совпадает со стеной комнаты, на которой «малюет луну» «чудный огнь» фонаря. Во втором случае естественной границей «обширным намереньям» Царя-Волхва-Мага выступает «круг планет», им же и обращаемый. В третьем — никаких пространственных границ не поставлено.
Единственное, что связывает все три пространства между собой, — это ощущение призрачности происходящего. В державинской модели мира увидеть и быть увиденным — почти одно и то же. В этом заключается новый фатализм державинской оды, генетически связанный и с «Вечерним размышлением» М. В. Ломоносова, и с более ранними произведениями самого Державина, но выводящий мотив «недерзания» на совершенно новый тематический виток:
Так будем, будем равнодушно Мы зрительми его чудес; Что рок велит, творить послушно, Забавой быв других очес. Пускай тот управляет нами, Кто движет солнцами, звездами; Он знает их и наш конец! Велит: — я возвышаюсь. Речет: — я понижаюсь. Сей мир мечты; их Бог — творец!«Только тени».Как уже говорилось, искусство барокко с его любовью к отражениям, удвоениям и разнообразным зрительным обманам если и может рассматриваться в качестве основного, «фонового» контекста державинского стихотворения, не объясняет его специфики и потому нуждается в обязательном сужении — уточнении.
На наш взгляд, ключевой параллелью к образной системе «Фонаря» служит не общебарочный
иллюзионизм, но совершенно определенная метафора в творчестве совершенно определенного автора. Речь идет о метафоре «китайских теней воображения» в прозе Н. М. Карамзина 1790–1800-х годов. Всем памятно обращение к читателю, которым Карамзин увенчал окончательную редакцию «Писем русского путешественника», увидевшую свет в 1801 году:А вы, любезные, скорее приготовьте мне опрятную хижинку, в которой я мог бы на свободе веселиться Китайскими тенямимоего воображения, грустить с моим сердцем и утешаться с друзьями!
Как отмечает в своем комментарии к «Письмам» Ю. М. Лотман, «поскольку метафора: „жизнь — китайские тени моего воображения“ — сделалась одной из любимейших в сознании и языке Карамзина, следует предположить посещение им „Театра Серафена“, или „Театра китайских теней“, который с 1784 года находился в Пале-Рояле, а позже переехал на бульвар Тампль» [94] . Любопытно, что, постоянно обращаясь к этой метафоре в своем творчестве 1790-х годов, Карамзин ни разу не упоминает о «Театре китайских теней» в письме, специально посвященном подробному описанию парижских театров (которое, собственно, и комментирует Лотман в приведенных выше строках). Возможно, здесь все как раз наоборот и подобное умолчание является маркированным отсутствием, «значимым нулем», то есть как раз подтверждает символический, концептуальный статус этого образа в карамзинской картине мира этого времени. Не исключено, что схожим образом может быть объяснено и отсутствие прямых отсылок к реалиям в державинских «Объяснениях» к «Фонарю».
92
В файле — полужирный — прим. верст.
93
Карамзин Н. М.Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 388. (Литературные памятники). Подробнее о значении мотива «китайских теней воображения» и его философских подтекстах — прежде всего о его связи с платонической традицией — см.: Page Т.Karamzin’s Immortalist Count NN or three hermeneutical Games of «Chinese Shadows» // Slavic and East European Journal. 1985. Vol. 29 (2). P. 144–156. См. также: Cross A.N. M. Karamzin: a Study of His Literary Career, 1783–1803. Carbondale, 1971. P. 117.
94
Карамзин Н. М.Письма русского путешественника. С. 625. С большей уверенностью Лотман пишет о знакомстве Карамзина с «Театром Серафена» в «Сотворении Карамзина» ( Лотман Ю. М.Сотворение Карамзина. М., 1987. С. 144). Этот театр был впервые открыт в Версале в 1772 году Серафеном-старшим, дядей того Серафена, о котором пишет Лотман, и лишь затем переехал в Пале-Рояль. Подробнее об истории театра теней во Франции см.: Alber, prestigateur. Les th'e^atres d’ombres chinois. Renseignments complete & in`edits, sur la mani`ere de fabriquer soi-m`eme et d’employer un th'e^atre d’ombres et les personnages / Biblioth'eque sp'eciale `a la Projection / Ed. E. Mazo. Paris, 1896; Bare R.Le th'e^atre d’ombres en France: anc^etre du dessin anim'e et du cin'ema // Le th'e^atre d’ombres. Tradition et Modernit'e / Ed. S. Damianakos. Paris, 1986. P. 251–256.
Предположить смысловое родство двух метафор — державинского «волшебного фонаря» и карамзинских «китайских теней» — нам позволяет еще одно обстоятельство: дело в том, что на рубеже веков русский литературный язык и, надо полагать, вся русская культура практически не делала различия между этими разновидностями «оптических спектаклей» [95] . Косвенное тому свидетельством — переведенная В. А. Жуковским басня Флориана «Le Singe qui montre la lanteme magique», опубликованная в 1806 году в «Вестнике Европы» под названием «Мартышка, показывающая Китайские тени» [96] .
95
Любопытно, что два этих образа вновь оказались смешанными в последнем по времени переводе «Писем» на английский язык — в остальном чрезвычайно тщательном и аккуратном, — выполненном английским исследователем Эндрю Канном: в заключительном абзаце карамзинского сочинения мы находим «Chinese lanternsof my imagination», с подробным комментарием метафоры бумажных «китайских фонариков» ( Karamzin N. M.Letters of a Russian Traveller. A Tranlation with an Essay on Karamzin Discourses on Enlightenment by Andrew Kahn. Oxford, 2003. P. 456 (Studies in Voltaire and the Eighteenth Century. 4)).
96
Вестник Европы. 1807. Ч. 5. С. 41–42.
История о мартышке, собравшей в темной комнате зверей на представление волшебного фонаря, но забывшей зажечь в фонаре свечу, — один из наиболее распространенных сатирических сюжетов предреволюционной и революционной Франции, — породила целый массив лубочной продукции, распространившейся на рубеже веков по всей Европе и дошедшей, естественно, и до России.
«Смотрите: вот луна, вот солнце! — возглашает. — Вот с Евою Адам, скоты, ковчег и Ной! Вот славный царь-горох с морковкою царицей! Вот Журка-долгонос обедает с лисицей! Вот небо, вот земля… Что? Видно ли?» Глядят, Моргают, морщатся, кряхтят! Напрасно! Нет следа великолепной сцены!Мотивы русских лубочных картинок, введенные Жуковским в сюжеты волшебного фонаря, и имя мартышки — Жако, превращенное в Потапа, — вот основные отличия русской басни от текста французского оригинала. В остальном речь идет об одном и том же типе оптического представления: «китайские тени» и «волшебный фонарь» оказываются двумя означающими для одного означаемого — странного спектакля о мироздании («Вот небо, вот земля…»), представляемого в полной темноте и состоящего из беспрерывно сменяющих друг друга «картин».