История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
Мало кто хочет прочесть опыт собственной жизни. Трудно. Но еще труднее думать о том отрезке времени, в котором ты жил, действовал, мечтал. Папа очень возмужал за это время, и не только потому, что передумал и понял очень многое – он почувствовал ответственность за все происходящее. В молодости было доверие к поискам социальной справедливости, а сейчас? Ужас. Ужас от происходящего. Крушение идеалов, в борьбе за реализацию которых он принимал участие. И страх. Были, конечно, и те, кто не осознал слепой беспощадности машины террора и твердо верил, что его, преданного и исполнительного, никто не тронет, если, разумеется, не произойдет ошибки. Многие успокаивали себя: нет дыма без огня, и раз сосед арестован, значит, он в чем-то замешан. Такой человек сразу терялся, когда приходили за ним и предъявляли ему обвинения в его преступлениях.
Как точно выразил Мандельштам такое состояние: «Куда мне деться в этом январе?»
Вот фотография с надписью: февраль 1938 г. Я в вельветовом коричневом платье, с огромным бантом на голове. Подперев голову рукой, я кокетливо, по-взрослому улыбаюсь в объектив. И слова: «Авка, молчать!» – не имеют ко мне никакого отношения.
Мой день рождения, четыре года. Сегодня мама получила письмо из Рыльска от сестры (тети Лели) – арестован Константин Герасимович. Но я этого, конечно, не знаю. Я счастлива. За столом сидят взрослые: Андрей Луканов с женой Анной Ванной, Радайкин, Рахиль Моисеевна. Трое военных – в гимнастерках, перепоясанных крест-накрест ремнями. Уютный теплый свет оранжевого абажура, непременного в то время в каждой квартире… Чернеет оттоманка в углу. Сидит моя подружка Инесса, про которую ее отец, Андрей Луканов, говорит: «Разве она ест? Она жрет». У меня к ней покровительственное отношение: во-первых, она очень толстая, во-вторых – младше меня. Сидит Майя. Она чуть старше, держится неприступно. Пополневшая мама накрывает на стол. Мама ждет ребенка, и я потом долго не смогу отогнать мучительную мысль: может, родители надеялись – не арестуют, раз жена беременна?
Через три дня на работе папа читает передовицу в «Правде» от 28 февраля 1938 г.: «Правотроцкистский блок убийц, шпионов, предателей…» Дальнейший текст своим стилем, нагнетанием злобы и жестокости, грубыми и бездоказательными формулировками говорит сам за себя:
«Прокуратура Союза ССР сообщает о предстоящем 2 марта с.г. рассмотрении в открытом судебном заседании Военной Коллегии Верховного Суда СССР дела о преступной деятельности заговорщической группы под названием “правотроцкистский блок”. К судебной ответственности по обвинению в шпионаже, вредительской, диверсионной и террористической деятельности привлечены: Бухарин Н. И., Рыков А. И., Ягода Г. Г. … Сотни миллионов рабочих, крестьян, честных интеллигентов во всем мире содрогнутся от негодования и омерзения, когда узнают о чудовищном заговоре, о кошмарных, леденящих душу преступлениях банды гнусных убийц, шпионов, фашистских заговорщиков, объединившихся в правотроцкистский блок… Разоблаченные славными органами НКВД СССР и преданные суду подлые заговорщики в течение долгого ряда лет были шпионами на службе иностранных разведок… Они задумали, подготовили и организовали убийство любимого сына советского народа Сергея Мироновича Кирова. Они подготовили покушение на жизнь руководителей партии большевиков и Советского правительства. Самыми отвратительными средствами, перед которыми останавливается воображение честных людей, они осуществили, при помощи фашистов, извергов врачей, злодейское умерщвление товарищей В. В. Куйбышева, В. Р. Менжинского, А. М. Горького. В лютой, волчьей злобе они подняли руку на преданных делу народа борцов за коммунизм… Троцкий, Бухарин, Рыков и пр. предательски обещали империалистическим захватчикам обеспечить поражение Красной Армии и подготовляли это поражение выдачей военных тайн, шпионажем, диверсией и террористическими актами.
Всех этих бандитов, шпионов, провокаторов объединяло и объединяет одно: бешеная, лютая, звериная ненависть к социализму, к партии большевиков, к советскому народу, который строит социалистическое общество… Доблестная советская разведка, зорко стоящая на страже интересов родины и народа, оборвала гнусную деятельность троцкистско-бухаринской банды… На скамье подсудимых они сидят как подлейшие предатели родины, как то человеческое отребье, которому нет места на земном шаре среди честных людей. Преступления этих выродков поистине чудовищны. И советский суд, нет сомнения, воздаст им по заслугам».
Отчеты о судебных заседаниях печатаются с 3 марта ежедневно в «Правде». 7 марта в «Правде» опубликован допрос Бухарина, 11 марта – речь государственного обвинителя прокурора Союза ССР А. Я. Вышинского, 12 марта, на вечернем заседании, – последнее слово Бухарина.
…Папа
только что вернулся с работы, он прочел «Правду» и последнее слово Бухарина. Он прочел и заключительную речь Вышинского. Они сидят с мамой на черной оттоманке. Как избавиться от книги Бухарина? Вероятно, папа уже знает, что за каждым его шагом следят.– Вера, вынеси ее в уборную. Пусть видят, что ей место только в уборной.
Обложка сорвана, первые страницы вырваны. Через пять минут папа опомнился:
– Нет, лучше забери. Выбросим в другом месте.
Через пять минут мама вернулась, чтобы взять книгу обратно. Книги на месте не было. Всего пять минут.
Почему папа допустил такую оплошность? Или уже не мог терпеть? Как когда-то в поезде в Югославии не смог выбросить компрометирующие его газеты? Сыщик следил открыто. Тогда просто не смог, а сейчас не успел избавиться от книги так им чтимого Бухарина? Возможно, не рассчитал…
Последнее радостное событие в моей жизни весной 1938 года произошло за две недели до папиного ареста. И запомнилось белым снегом белых бумажек, летящих сверху из всех окон, всеобщим ликованием. Папа и мама рядом крепко держат меня за руки. Белый снег листовок все сыпется сверху, листовки шуршат под ногами. Папа сажает меня на плечи:
– Папанин, – говорит он. – Смотри – папанинцы…
По улице едут машины, одна за другой. Не знаю, какие машины, но в воспоминаниях остались открытые машины в белом снегу листовок, радостные крики, яркое солнце, смех… Да, почему-то вспоминается яркое весеннее солнце, хотя папанинцы ехали по улицам уже вечером – впрочем, в марте в Ленинграде темнеет поздно.
Со дня встречи папанинцев прошло две недели. И они вошли в комнату… Была темная ночь. Ярко горела лампа под абажуром. У нашей двери стоял дворник в белом халате, одетом на ватник. Стоял энкавэдэшник. Другой перелистывал книги. Отец, весь черный, сидел за столом опустив голову. Энкавэдэшник подошел к этажерке, перелистал рукописи, кинул готовую диссертацию на пол. Отец подскочил поднять.
– Сидеть!
Отец отвернулся и сказал:
– Вера, я хочу есть.
Папа ел медленно, старательно пережевывая. Ел, не глядя по сторонам. Мама, застыв на черной оттоманке, смотрела не отрываясь на папу. Потом папа попросил разбудить меня. Он уже не имел права сам выйти в другую комнату.
Мама принесла меня сонную, в ночной рубашке, папа посадил меня на плечи и стал кружить вокруг стола. Он был в гимнастерке без пояса. Мне очень хотелось спать, и я опустила голову на папин затылок. Свет от оранжевого абажура бил прямо в глаза. Квартира замерла. Наутро многие соседи будут выражать маме сочувствие. Но нас тут же выселят в маленькую каморку с выходом на кухню, а в наших комнатах отныне будет жить Зак.
Наутро мама побежит на работу, боясь опоздать (опоздание – от года до трех лет тюрьмы, прогул – три года), заплачет, уронив голову на стол, и услышит голос заведующей:
– Что вы плачете? Ваш муж – враг народа, а вы плачете? Зря у нас не сажают!
А еще мама побежит в «Большой дом» – огромный, гладкий и удивительно лживый – будто то, что творилось внутри, с трудом скрывали облицованные гранитом стены. Мама прождет там два часа с половиной, чтобы узнать, где ее муж; наутро маму уволят с работы, у нее отнимется нога, и чужие люди вынесут ее из трамвая.
А сейчас мама сидит и ждет… Она не плачет, только не отрываясь смотрит на мужа. Лицо сведено судорогой. Папа медленно кружит со мной по комнате.
И вот папу уводят. Уводят не по широкой, парадной лестнице, а по узкой, крутой, темной. Уводят с черного хода, через дверь, которую открыли два часа назад, сорвав доски. Наши друзья, старички швейцары, не видят этого. Но утром узнают, выходят из своей комнаты и, как всегда, кланяются маме.
Папа спускается по лестнице в шинели без пояса, с маленьким узелком в руках, опустив голову. Он вышел в наш узкий маленький дворик и сел в воронок, темный, перегороженный на тесные камеры. Втолкнули в клетку, щелкнул замок, энкавэдэшник сел спиной к шоферу. Я не знаю, какого цвета «черный ворон» был в то время в Ленинграде. В Москве – знаю. Даже в одной московской школе первоклассники тогда на вопрос, какого цвета ворон, дружно ответили – зеленого. Потом, в 1940–1950-е, будут летать по городу ярко раскрашенные воронки с надписями: «Мясо», «Хлеб».