Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:

Папа прислушивался, считал повороты. На стыках Литейного моста машина подскочила. Дальше – «Большой дом». Я думаю, они должны были согласовывать аресты со временем разведения мостов. Не могли же воронки стоять и ждать, когда можно будет проехать. Вероятно, все это происходило после сведения мостов. Значит, глубокой ночью. В «Большом доме» «врага народа» зарегистрировали, раздели догола, прощупали всю одежду.

– Лицом к стене! Раздвинуть ягодицы!

Здесь не крикнешь, как когда-то в венской тюрьме…

– Смотреть прямо! Налево!

Фотоаппарат щелкает. Папа пытается все делать четко, по-военному, но пуговицы срезаны, пояс отобран, ремней нет. Он придерживает локтями сползающие галифе.

– Пальцы! – И ему мажут черной краской пальцы. Один… другой…

– Мыть!

А затем… Втолкнули

в камеру, прогремели замки, и отец остался в каменном мешке, без окна, где-то наверху слабо горит лампочка, забранная черной сеткой, в правом углу – параша отравляет и без того спертый воздух. Папа свалился на влажный каменный пол и сразу заснул, поджав под себя ноги. Бессонные ожидания кончились.

Да, возможно, все было по-другому. Но я пишу и вижу – как папа, обритый наголо, худой, с ввалившимися глазами, с крепко сжатыми губами, шел по ковровой дорожке в кабинет следователя, придерживая локтями галифе. Шел униженный, смятый, шел, стараясь не выдать волнения… Одного этого пережитого мгновения хватило бы на всю жизнь…

Папа всегда говорил нам с мамой, что его не пытали и допрашивали всего один раз за все двадцать месяцев тюрьмы. Но недавно мой двоюродный брат, Владислав Георгиевич Курдюмов, тихо возразил мне:

– Он мне рассказывал, как его ставили на несколько дней в каменный мешок.

Из записок людей сидевших я знаю, что это такое – каменный мешок. Размерами с высокий одностворчатый шкаф. Там можно только стоять, нельзя присесть, нельзя согнуть ноги. Карцер.

Если папа попал в карцер, что было причиной? Нарушение тюремных правил? Протест? Или неудачный допрос?

Какой-то гестаповский следователь писал, что для каждого приходит свой час и нет ни одного человека, который бы не подписал то, что требуется, если за него хорошо взяться. У Шаламова я прочла: арестованный готовится к допросу, напрягаясь изо всех сил. А допроса нет. Нет неделю, месяц, два месяца. Всю работу по подавлению психики арестанта за следователя делает тюремная камера. Но папа оказался сильнее…

Если папу в самом деле допрашивали только один раз, то именно тогда он услышал от следователя:

– Да ты, я вижу, стреляный воробей!

В ответ на что?

У Домбровского я прочла про такой прием.

– Подпишешь, когда услышишь, что твоя жена кричит, – сказал следователь.

И тогда арестант ответил:

– Хочу дать наедине уполномоченному НКВД важные показания.

Когда они остались вдвоем, энкавэдэшник услышал:

– Имейте в виду, если жену арестуют, я дам такие показания, что вы сядете крепче меня….

А недавно я узнала от моего сына Сережи, как это происходило на самом деле. Вот что рассказал ему дед, мой папа:

– Следователь напишет протокол, а там где-нибудь какое-то слово заменено или какая-нибудь двусмысленная фраза, и дает мне подписать – я этот протокол сразу рву на части и бросаю на пол. Как я разорвал несколько протоколов, следователь и сказал: «стреляный воробей».

И еще одну подробность я знаю – на допросе папе предъявили книгу Бухарина. И упомянули про Зака.

«Весь срок репрессий 1938–1939 гг. я был только в Ленинграде и прошел сквозь четыре тюрьмы. Первая тюрьма была та, про которую революционеры до Октябрьской революции говорили:

Все не ново в Петрограде!Скоро встретимся опять:По Литейному четыре,По Шпалерной двадцать пять».

Шли дни, месяцы, менялись тюрьмы, менялись люди. По ночам в глаза светили яркие, невозможно яркие лампы; на завтрак, обед и ужин приносили селедку, на которую набрасывались голодные арестанты. И не приносили пить. Казалось бы, ничего особенного, а на самом деле – утонченная пытка. За окном висели ящики, закрывая небо. Гимнастерка истлела. Я не знаю, подписал бы папа обвинение, если бы его избивали. Этого никто не знает. Но его не избивали. Только селедка, жажда, яркий свет в глаза. В 6 часов утра по звонку подъем, оправка, по очереди несут парашу. Перед входом в уборную выдают маленький квадратный клочок бумаги, который надо после использования бросить в железный ящик, чтобы затем взрослые

люди занимались подсчетом и изучали испачканные бумажки. Входит дежурный с лампой и тщательно осматривает стены – не оставлены ли какие знаки. Возвращаются в камеру так же, как выходят, – гуськом. Менялись тюрьмы – большие камеры, одиночки, сводчатые стены в подтеках или покрытые масляной краской, с нарами вдоль стен или без нар, шумные – кто-то ссорился, кричал, плакал в голос – или тихие, где за крик – карцер. Но везде и всегда тюремный запах дезинфекции, параши, сапог, махорки, грязного больного тела, вповалку лежащие или стоящие впритык друг к другу серые, как тряпье, тела. Гулять всегда по асфальтированной площадке, без травинки, без деревца, и только наверху небо – то светлое, голубое, весеннее, то синее летом, мрачное осенью, темное зимой, на него не наденешь намордник. Но поднять голову нельзя, сразу вся камера будет лишена прогулки.

И везде и всегда на любую жалобу следовал неизменный ответ: «Снявши голову, по волосам не плачут». Раз в месяц передачи, деньги на папиросы «Беломорканал».

Идет весна, лето, осень, зима, опять весна… И так – двадцать месяцев.

Однажды, когда вернулись с прогулки, заметили, что подпись «Ежов» на правилах внутреннего распорядка заклеена фамилией «Берия».

Сразу же после ареста папы мы уехали из Ленинграда в Рыльск, хотя письмо мамы к Жданову (секретарю Ленинградского обкома и горкома партии) возымело действие – ее, как беременную, восстановили на работе. Мама писала и Димитрову и Коларову. Никто не помог. (Хотя… кто знает?)

Провожал нас дядя Леля, Емельян Николаевич Лазарев, сын тети Вари, мамин троюродный брат. Он же и купил нам билеты в военной кассе. Я помню блестящую темноту перрона, носильщик нес вещи, мама быстро шла за ним. Дядя Леля, красивый, высокий, в распахнутой шинели, неспешно двигался со мной на руках к нашему вагону. Я прижималась к его груди, чувствуя себя защищенной. Но по-другому, чем с папой. У папы сила – туго скрученная пружина, которая, распрямляясь, могла больно ударить обидчика. Веселая сила дядя Лели складывалась из русого чуба, серых глаз, широких плеч, открытой улыбки. Казалось, он и шинель распахнул потому, что сила рвалась наружу. Я помню, как шептались взрослые, что у дяди Лели есть женщина, что он играет на скачках и что это – замашки прежней барской жизни. С папой они не дружили. Недавно я узнала, что дядя Леля во время Гражданской войны командовал полком.

Дядю Лелю, Емельяна Николаевича Лазарева, арестовали в 1948–1949 гг., после войны, которую он окончил полковником, комендантом немецкого города. Амнистируют после смерти Сталина. А сейчас он стоял на перроне и, улыбаясь, махал маме рукой.

– Это ваш муж? – спросил сосед по купе.

– Нет, брат. Муж в командировке. – И, оглянувшись на наши чемоданы, пояснила: – В длительной.

– А-а-а, – сказал сосед и посадил меня к себе на колени, обтянутые, как у папы, галифе.

– Мама, ведь это неправда, – сказала я, – папа в тюрьме.

Мама взглянула на попутчиков, и они в один голос сказали:

– Это то же самое.

Интересно, как устроена человеческая память. В 1938 году мы ехали, как обычно, с пересадкой в Кореневе, и «кукушка» [12] довозила нас до Рыльска. В 1953 году, когда студенткой ЛГУ ехала на практику на Ворсклу, я неожиданно проснулась ночью. Поезд стоял, и в открытое окно из темноты лился знакомый шелест листьев. «Коренево, Коренево», – пронеслось по коридору. Не может быть! Какое-то время я лежала не двигаясь. Потом высунулась в окно. И увидела огромные кроны высоких деревьев. Густая листва громко шелестела. И я вспомнила! Да, в Рыльск мы добирались на поезде Ленинград – Харьков, на этом же самом поезде! Он приходил в Коренево всегда ночью, а «кукушку» ждали в скверике. Сидя на скамейке, выйдя из душного вагона, я вдыхала – нет, пила! – свежий запах наступившего лета. Могуче и тревожно шумели густые кроны надо мной. Именно от этого шелеста я и проснулась летом 1953-го. Я лежала в вагоне и вслушивалась, будто узнавая родную речь.

12

Так назывался в просторечии небольшой маневренный паровоз, а также поезд местного назначения на железнодорожных ветках, как правило, в провинции. – Ред.

Поделиться с друзьями: