История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
– Чисто шерстяной, – сказала мама.
Папа, наконец, постепенно приходит в себя. Уже прошло более года, как он вышел из тюрьмы. Сейчас один – нет, два жеста напоминают мне прежнего папу. Жест первый:
– Какие у вас духи? – бежит папа за незнакомой женщиной.
Женщина недовольно оборачивается, но, взглянув на папу, увидев его требовательно-заинтересованное лицо, лицо спешащего человека, отвечает:
– «Манон».
Она даже улыбается папе. И папа бежит в ДЛТ или в ТэЖэ (парфюмерный магазин на Невском) и покупает маме «Манон». Манон – какое прекрасное слово. Я понятия не имею, что оно обозначает, но аббат Прево был гениален,
Манон – весениий запах весенних цветов – гиацинтов.
У Нюши свой запах – резкий, острый и свежий. Но и его я люблю. Когда она достает из сундука на кухне, на котором спит, деревянный баульчик, обклеенный изнутри картинками, я всовываю голову в баульчик, заполненный в ряд уложенными флаконами с одеколоном, подаренными мамой. Нюша мягко, недовольно меня отстраняет. Она вообще меня не любит, она любит Вовку.
Да, папа возвращается к жизни. Слава богу, ему не перебили его непосредственность, упрямство, настойчивость. «Загорелось» – так определяет мама папино поведение. Здравко «загорелось». И вот они бегут, как в молодости, в ДЛТ.
– Магазин закрывается, – металлически оповещает репродуктор. Толпа по лестнице валит навстречу, мама яростно сопротивляется:
– Здравко, оставь, пожалуйста, – и пытается выдернуть руку. – Ты что, не видишь? Толпа, все уходят. Кассы уже закрыты. Закрыты.
Но папа уже вспомнил молодость, забыл 1938 год на время, руку мамину не выпускает и тащит маму наверх, сквозь толпу.
– Не нужен мне никакой берет! – Мама все еще пытается выдернуть руку. – Слышишь, не нужен! Я его не надену!
Они вбегают в пустой зал.
– Салатный берет, пушистый – есть?
Папа немногословен. Продавщица смотрит на папу. Он высокий, красивый, в шинели с двумя шпалами, в буденовке… Рядом задыхающаяся женщина в цигейковой шубе, с недовольным лицом.
– Пойду посмотрю, кажется, все разобрали. – И продавщица уходит куда-то вглубь. Потом молча приносит нужный берет и подает маме.
– Последний, – говорит она.
– Как тебе идет этот берет, – говорит бабушка. – Здрав Василич! Посмотрите, как Верочке идет берет.
На маме белые фетровые боты, черная юбка, цигейковый жакет.
А Анне Ванне Андрей Луканов купил беличью шубку.
– Ане эта шуба – как корове седло, – говорит папа, и мама смеется, но я сквозь смех улавливаю желание.
И потом, помню, они долго подсчитывают, могут ли купить маме такую шубу – нет, не могут. И вместо шубы маме заказывают серый «троакар». Я думаю, что это от слова «труа-катр» – три четверти. «Троакар» очень модный. Мама надевает «троакар», черные лакированные туфли, и они с папой идут в театр на «Анну Каренину». И мама потрясена, нет, не Тарасовой, а Хмелевым – Карениным.
У меня сохранилась случайно книжечка, в которой указаны размеры зарплаты в то время. Андрей Луканов – кандидат, доцент, у него зарплата – 2000 рублей, а у папы, старшего преподавателя, кандидата – 1600. Вроде и небольшая разница, но беличью шубу купить нельзя. К тому же в нашей семье два ребенка, да еще и няня. Андрей приехал в Союз раньше папы и, когда папа учился на первом курсе, уже заканчивал академию и поступал в аспирантуру. Тема диссертационная – огнестрельные ранения. И вот Андрея Федоровича отправляют в больницу Душанбе, там, в Таджикистане, под руководством Буденного идет борьба с басмачами, Андрей Луканов оперирует раненых. На следующий год Андрей
едет в Восточную Сибирь, в город Читу, усилить медицинское обеспечение в связи с агрессивными планами Японии, затем Финская война, и он сутками оперирует раненых и обмороженных, доставленных в Ленинград прямо с поля боя. И вот сейчас Андрей Федорович, всеобщий любимец за ровный, веселый характер, прекрасный хирург – зам. завкафедрой госпитальной хирургии профессора Гирголава.Как вспоминается эта семья? Инесса считается моей самой близкой подругой, нам с ней только исполнилось семь лет. Тетю Аню я чувствую почти родной, белая, мягкая, говорит нежно, у нее широкое лицо и курносый нос. У нее нет этой постоянной складки над переносицей, как у мамы. Она приветливо улыбается. С ней уютно. Дядя Андрей – по-моему, я никогда так к нему не обращалась, – он нами с Инессой не интересовался, но вспоминается веселым, подвижным и тоже каким-то мягким. Его мягкость совсем не такая, как у тети Ани, это я чувствую: в ее мягкость можно просунуть палец, и, возможно, там обнаружится пустота. В мягкость Андрея палец просунуть невозможно. Он весь из добротного материала, как плюшевый мишка. Темноглазый, полный, лысоватый, живой, мама говорит, что Андрей очень красивый.
Сохранилась фотография того времени, начала 1941-го. Папа с мамой у Лукановых сидят на диване, обтянутом белым чехлом. Оба откинулись на спинку. Видно, что у Лукановых им хорошо. В этом доме они свои. Этому дому они доверяют. Родителям нет сорока, папе тридцать восемь, маме тридцать семь. Сейчас я с удивлением осознаю – они ведь в самом расцвете. Они еще совсем молодые. Но на фотографии – пара среднего возраста. И если папа потом будет выглядеть моложе, чем на этом снимке, то мама уже никогда не оправится от пережитых потрясений.
Тогда же папа пытался устроить маму к себе на кафедру. Но мама, я думаю, вообще не была создана для этого, она хотела быть матерью и женой.
– А что ты делаешь на работе? – спрашивала я.
Мама морщилась:
– Привязываю морских свинок за лапки.
– Каких морских свинок?
– Морских свинок, так называются.
– Какие они?
– Белые, маленькие. Похожи на белых мышей.
Все это мама говорит неохотно, видно, что ей неприятно даже вспоминать свою работу. Она проработала, кажется, несколько недель. Не больше месяца. Это была ее последняя попытка влиться в жизнь, не связанную с семьей.
Мне кажется, про меня забыли. Я бегаю по двору, залитому весенним солнцем сорок первого года.
Наш огромный двор перегорожен дощатым высоким забором. Запах свежеструганых досок вытесняет прошлогодний запах масляной краски. Весело качаться на досках, весело думать, что я независима, что я большая и еще – что вот тот мальчишка, похожий на Тимура, сегодня меня догнал и дернул за косу. Весело подсматривать в щель забора, разглядывать огромную глубокую желтую яму. У нас во дворе строят метро.
– Никакое это не метро, – говорит мама. – Это строят бомбоубежище.
Днем бомбоубежище – это весенний двор с забором, огораживающим огромный котлован. А вечером? Вечером меня сковывает ужас. Мама приносит его из Выборгского Дома культуры, куда она ходит в библиотеку. Мама синяя, как свет учебной тревоги, как синяя лампочка под потолком.
– Здравко, война будет, – шепчет мама и глядит на окно вентиляции.
Я лежу в кровати и не могу шевельнуться. Я верю сразу и безоговорочно. Неправда, будто дети не боятся.