История русского романа. Том 1
Шрифт:
Эта характеристика заставляет вспомнить «теорию надрыва», развернутую в «Записках из подполья» Достоевского. Но очерк «Энгельсоны» написан в 1858 году, «Записки из подполья» появились в 1864. Герцен пришел к пониманию новой разновидности «лишнего человека» со своих собственных позиций. Характеристика Энгельсона вырастает в обобщенный образ эгоцентрической личности, в протест щротив индивидуализма в крайних его проявлениях.
В «Былом и думах» одно из замечательнейших писательских достижений — это образ отца Герцена, Ивана Алексеевича Яковлева. Монументальный образ русского вольтерьянца, истлевающего в оторванности от народной жизни, непосредственно включается в большой план истории. Черты его характера для Герцена «следствие встречи двух вещей до того противуположных, как восемнадцатый век и русская жизнь, при посредстве третьей, ужасно способствующей капризному развитию, — помещичьей праздности» (VIII, 86). Ключ к этой формулировке — в понимании XVIII века как века просвещения и революции. Русское аристократическое вольнодумство XVIII века предстает в сочетании скептицизма и дворянской снеси, крепостнических навыков и пренебрежения к русской культуре. Механизм теоретического
Но в «Былом и думах» механизм теоретического объяснения характера оброс живой плотью конкретности, подробностями неповторимо единичными:
«За кофеем старик читал „Московские ведомости“ и „Journal de St. P'etersbourg“; не мешает заметить, что „Московские ведомости“ было велено треть, чтоб не простудить рук от сырости листов, и что политические новости мой отец читал во французском тексте, находя русский неясным» (93).
Здесь, как в фокусе, сжато большое социальное содержание. Мнительность старика дошла до того предела, до которого она доходит только у человеконенавистников, а мизантропия Яковлева теснейшим образом связана с отрывом его круга от русской культуры и народа. Так, между гретыми листами «Московских ведомостей» и чтением новостей но — французски возникает внутренняя связь.
В 1854 году П. В. Анненков хвалил Тургенева за то, что у него «мысль… всегда скрыта в недрах произведения». «Произведение должно носить в самом себе всё, что нужно, и не допускать вмешательства автора. Указания последнего всегда делают неприятное впечатление, напоминая вывеску с изображением вытянутого перста». [866] В «Былом и думах» вытянутый перст авторской мысли встречается на каждом шагу. Герцен опрокидывает нормы традиционной эстетики, согласно которым психическая жизнь должна изображаться «без предварительного уведомления» (выражение Анненкова); [867] он берет действительно существовавшего человека в действительно существовавших обстоятельствах и в поступках, жестах, словах этого персонажа раскрывает управляющие им закономерности. Тем самым персонаж этот становится неповторимо индивидуальным и конкретным представителем целого общественного пласта.
866
П. В. Анненков. Воспоминания и критические очерки, отд. II, СПб., 1879, стр. 91 («И. С. Тургенев и гр. Л. Н. Толстой», 1854).
867
Там же.
В «Войне и мире», как известно, широко использована семейная хроника Толстых и Волконских. В числе других персонажей изображен дед Толстого — Николай Сергеевич Волконский. Из эмпирического материала этой биографии возник образ старого князя Болконского — обобщенный образ человека XVIII века, художественный символ старинной русской аристократии.
В «Былом и думах» Герцену также нужно было воплотить историческую судьбу русской аристократии XVIII века. Источником, жизненным материалом ему послужил его отец. Но в системе Герцена первичный жизненный опыт не остается за текстом, а в тексте не возникает «вторая действительность», промежуточное звено вымышленного персонажа, но первичный жизненный материал, сам становясь объектом анализа и обобщения, непосредственно воплощает идею художника.
Акт вполне творческий, потому что для этого нужно привести в систему эмпирические проявления личности, найти ведущее, соотнести разрозненное, обобщить единичное, словом, познать связь отдельной душевной жизни. В применении к персонажам «Былого и дум» теоретическое исследование автора всякий раз является в то же время актом создания эстетического единства, конкретной художественной формы.
В произведениях мемуарного, автобиографического жанра особенно важное значение имеет принцип выражения авторского сознания. Столь же, впрочем, принципиальным в мемуарах может явиться и отсутствие выявленной авторской личности.
Мемуары могут иметь по преимуществу фактический (что не всегда означает фактически достоверный), хроникальный характер. Например, «Воспоминания» Ф. Ф. Вигеля, в значительной своей части (как и «Былое и думы») написанные в первой половине 50–х годов. «В описываемом мною я буду ничто, — предупреждает Вигель читателя, — я буду только рама или, лучше сказать, маляр, вставляющий в нее попеременно картины и портреты…». [868]
Мемуары фактологические чужды Герцену по своим задачам и методу; но ему, в сущности, чужд и противостоящий им тип мемуаров, психологический, для которых великим образцом и прообразом явилась «Исповедь» Руссо. Ведь «Былое и думы» не столько психологическое самораскрытие, сколько историческое самоопределение человека.
868
Ф. Ф. Вигедь. Воспоминания, ч. I. М., 1864, стр. 3.
Чтобы понять мысль, воплощенную автобиографическим героем, надо установить охват жизненных фактов и внутреннего опыта этого героя; надо понять, что отбирает писатель и что он пропускает, что он считает важным, интересным, достойным изображения и что он отбрасывает как несоответствующее, по его мнению, этим условиям; наконец, что видит писатель и что он не может или не хочет включить в поле своего зрения — и оставлять неосознанным.
Практически Руссо в своей «Исповеди»,
как и всякий другой мемуарист, отбирал и пропускал факты соответственно тем задачам, которые перед ним стояли. Но в принципе, теоретически Руссо первый признал подлежащей изображению всю полноту человеческого опыта. С точки зрения Руссо, нет такого факта — вплоть до мельчайших и самых «тайных» фактов физиологической жизни, — который не мог бы войти в осознанное единство личности. Эти установки стали возможны только благодаря новому пониманию личности, которое Руссо с особой силой осуществил именно в «Исповеди», а также в тесно связанных с «Исповедью» диалогах «Руссо судит Жан — Жака».Классический рационализм сводил человека к доминирующей страстщ свойству, способности или прямолинейно строил его образ путем объединения свойств, подходящих друг к другу, не замечая противоречий душевной жизни. Сентиментализм сосредоточил внимание на других душевных качествах, ввел другие оценочные критерии, но, в сущности, сохранил рационалистический принцип прямолинейной связи. Опережая свое время, Руссо вводит в понимание душевной жизни человека диалектику, динамическое начало. Он увидел движение, переменные соотношения. Он не только увидел противоречия, но объяснил их, т. е. ввел в причинно — следственную связь. У Руссо психологические ряды разного качества скрещиваются между собой и одно качество переходит в другое. Так он показывает рождение нравственных качеств из физических воздействий и обратно — воздействие эмоциональных, вообще душевных состояний на физиологию. Он показывает, как аналогичные события, в зависимости от всей ситуации, могут иметь разные, даже противоположные психологические последствия.
Великие открытия Руссо оплодотворили литературу XIX века, но- его «Исповедь» отнюдь не стала обязательным эталоном для написанных после нее автобиографий. В каждом отдельном случае охват внешнего и внутреннего опыта автобиографического героя определялся особыми задачами, стоявшими перед писателем. Так Гете в «Поэзии и правде» строит автобиографию как историю постепенного становления гармонической личности (по аналогии с просветительским «воспитательным романом»). [869] Так, например, «Признания» Ламартина превращаются в романтическую лирическую прозу, местами прямо переходящую в новеллу с романтическим героем.
869
См. предисловие В. М. Жирмунского к «Поэзии и правде» в книге: Гете, Собрание сочинений, т. IX, Гослитиздат, М., 1935, стр. 5–8.
Что касается автобиографического героя «Былого и дум», то он, как. и весь строй этого произведения, определен исходным принципом сознательного историзма. В этом смысле «Былое и думы» по своим установкам даже противоположны «Исповеди» Руссо. Руссо был в высшей степени сыном своего века, но субъективно он мыслил себя как явление небывалое и в своем роде единственное. «Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете», — говорит Руссо в первых строках «Исповеди», и он утверждает, что природа разбила форму, в которой он был отлит. [870] Между тем Герцен, при всей остроте личного самосознания, всегда ощущает себя представителем поколения, представителем исторического пласта. И этим именно обусловлен охват и отбор элементов, из которых слагается личность центрального героя «Былого и дум». Понятно, что принцип этого отбора расходится с установками автопсихологических мемуаров, ведущих свою генеалогию от Руссо.
870
Ж. — Ж. Руссо. Избранные сочинения, т. III, Гослитиздат, М., 1961, стр. 9—10.
Традиция Руссо имела чрезвычайное значение для формирования психологического метода в литературе XIX века. Эта традиция своеобразно сочетается с интересом к физиологии и биологии, с попытками обосновать с их помощью психологический анализ. Такого рода попытки занимали, в частности, самого близкого Герцену человека — Огарева. До нас дошли отрывки из «Моей исповеди» Огарева — автобиографического произведения, в котором он откликнулся на «Былое и думы» Герцена (начало работы над «Моей исповедью» М. В. Нечкина относит к 1856 году). [871] В первых жe строках «Исповеди» Огарев, обращаясь к Герцену, подчеркивает свою установку, сознательно отмечая ее несовпадение с герценов- ской: «Нам мудрено исповедываться только для покаяния; для этого надо бы чувство покаяния, ответа перед каким-то судиёй ставить выше всего. Но наше покаяние — это понимание. Понимание — наша прелесть и наша кара. Я хочу рассмотреть себя, свою историю, которая всё же мне известна больше, чем кому другому, с точки зрения естествоиспытателя. Я хочу посмотреть, каким образом это животное, которое называют Н. Огарев, вышло именно таким, а не иным; в чем состояло его физио- лого — патологическое развитие, из каких данных, внутренних и внешних^ оно складывалось и еще будет недолгое время складываться. Понимаешь ты, что для этого нужна огромная искренность, совсем не меньше, чем для покаяния? Нигде нельзя приписать результат какой-нибудь иной, не настоящей причине, нигде нельзя испугаться перед словом: стыдно! Мысль и страсть, здоровье и болезнь — всё должно быть, как на ладони, всё должно указать на логику — не мою, а на ту логику природы, необходимости, которую древние называют fatum и которая для наблюдающего, для понимающего есть процесс жизни. Моя исповедь должна быть отрывком из физиологической патологии человеческой личности». [872]
871
См.: «Литературное наследство», т. 61, М., 1953, стр. 659.
872
Там же, стр. 674.