История русской литературы второй половины XX века. Том II. 1953–1993. В авторской редакции
Шрифт:
В это время выходили журналы пролетарской направленности, в которых со всей прямотой критиковались старые мысли о литературе и искусстве, выдвигались новые революционные концепции военного коммунизма, полемически отвергались устаревшие. Годы спустя один из руководителей пролетарской литературы П.И. Лебедев-Полянский прямодушно восклицал: «Что такое военный коммунизм? Разве мы в те годы не жили глубоким убеждением в неизбежности немедленного взрыва мировой пролетарской революции? Разве мы об этом не говорили на митингах и собраниях и не писали в прессе? Разве мы не уничтожали деньги? Разве мы не распускали налогового управления? Разве мы не вводили бесплатности почтовых услуг? …Все мы жили в обстановке революционного романтизма, усталые, измученные, но радостные, праздничные, непричесанные, неумытые, нестриженые и небритые, но ясные и чистые мыслью и сердцем» (Красная новь. 1929. № 3. С. 202).
В статьях А. Богданова «Что такое пролетарская поэзия?», «Наша критика», «Простота
Конкретный анализ отдельных произведений под пером А. Богданова предельно упрощался и представлял собой вульгарную рабочую философию: «Лес для автора – коллектив, с разными течениями в нём, резко реагирующими на события природы, а не отдельная героическая личность, как у Кольцова… Настроение – эпохи реакции; но природа воспринимается глазами коллективиста; его символы – общие переживания леса, а не индивидуальные переживания какой-нибудь берёзки или сосенки, как в обычной лирике» (Там же).
В том же вульгарно-социологическом духе писал и В. Полянский в статье «Поэзия советской провинции», в которой он, анализируя провинциальные стихи, не выявил в них даже намёков на пролетарскую литературу: эти стихи «не носят строго классового характера пролетарской поэзии», написаны «в духе общегражданских мотивов либеральной индивидуалистической интеллигенции» (Там же. № 7–8. С. 43–44); а чуть раньше он обнаружил, что у одного из авторов в рассказе «чувствуется элемент мировоззрения деревенского», вплетающегося «в переживания городского рабочего»: «А это разбивает художественную цельность образа, раздвояет впечатление и принижает организованную роль искусства» (Там же. № 4. С. 38).
Наиболее популярным среди деятелей пролетарской литературы был Алексей Капитонович Гастев (1882–1939 или 1941. В 1938 году был репрессирован, посмертно реабилитирован). Профессиональный революционер и журналист, бурный, темпераментный боец Октябрьской революции, мечтавший о мировой революции и торжестве рабочего класса, делегат от костромской организации на IV съезде РСДРП (Стокгольм, апрель 1906 года), был арестован и сослан в Архангельскую губернию, в 1908 году вышел из РСДРП. Автор книг «Восстание культуры» (Харьков, 1923), «Время» (М., 1923) и «Пачка ордеров» (Рига, 1921), он был просто счастлив, что открываются двери для пролетарской литературы, возникает теория для пролетарского художественного творчества. Он сам писал ритмической прозой, воспевал человека созидательного труда, и поэтому в том же духе, как и А. Богданов и В. Полянский, создавал свои пролетарские декларации. Всё индивидуальное заменялось коллективным, общество состоит не из отдельного человеческого коллектива, а из механизированного коллективизма. «Проявления этого механизированного коллективизма настолько чужды персональности, настолько анонимны, – отмечал А. Гастев, – что движение этих коллективов-комплексов приближается к движению вещей, в которых как будто уже нет человеческого индивидуального лица, а есть ровные, нормализованные шаги, есть лица без экспрессий, душа, лишённая лирики, эмоция, измеряемая не криком, не смехом, а монометром и таксометром… Мы идём к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп и потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» (Там же. 1919. № 9—10. С. 45).
Человек, с его земными болями и страданиями, радостями и восторгами, взлётами и падениями, с его неповторимым строем мыслей и индивидуальным потоком чувств, должен раствориться в массе людей, слиться с ними, стать незаметным, автоматическим, слепо выполняющим волю пролетариата. Такая концепция нового человека, сложившись в Пролеткульте, захватила своей «оригинальностью» многих молодых пролетарских писателей. А Гастев утверждал, что «методическая, всё растущая точность работы, воспитывающая мускулы и нервы пролетариата, придаёт психологии особую настороженную остроту, полную недоверия ко всякого рода человеческим ощущениям, доверяющуюся только аппарату, инструменту, машине» (От символизма до Октября / Сост. Н.Л. Бродский и Н.П. Сидоров. Новая Москва. 1924. С. 264–265). Логика подобных теоретиков удивительно проста: раз человек соединён неразрывными узами с машиной, то он невольно оказывается в зависимости от неё, происходит автоматизация человеческих движений, машинизирование жестов, «унификация рабоче-производственных методов», а вслед за этим машинизируется «обыденно-бытовое мышление», что, в свою очередь, «поразительно нормализует психологию пролетариата». В результате длительного процесса вырабатываются «общие международные жесты», общие «международные психологические формулы», вырабатывается общая психология. «В дальнейшем эта тенденция незаметно создаёт невозможность индивидуального мышления, претворяясь в объективную психологию целого класса с системами психологических включений, выключений, замыканий». По мнению А. Гастева, «пролетариат превращается в невиданный социальный автомат».
Заглядывая в будущее искусства, А. Гастев утверждает, что «слово, взятое в его бытовом выражении», будет «явно недостаточно для рабоче-производственных целей пролетариата», а в пролетарском искусстве слово будет принимать некие «формы технизирования», «оно будет постепенно отделяться от живого его носителя – человека». «Здесь мы вплотную подходим к какому-то действительно новому комбинированному искусству, где отступают на задний план чисто человеческие демонстрации, жалкие современные лицедейства и камерная музыка. Мы идём к невиданно объективной демонстрации вещей, механизированных толп, потрясающей открытой грандиозности, не знающей ничего интимного и лирического» (Там же. С. 267).
Чуть забегая вперёд, можно сказать, что пролеткультовская концепция человека оказала существенное давление на поэтов объединения «Кузница»: человек в их поэзии был заменён коллективом, абстрактно понятым, оторванным от земли.
Масса – это горны,Масса – это домны, —Творящая судорожно, упорно,Творящая рой неуёмно, —писал Филипченко. И на первых порах сами поэты гордились тем, что им удалось создать обезличенный образ человека, настолько слившегося с коллективом, что в нём ничего не осталось индивидуального: ни лица, ни мысли, ни действия, ни настроения. И этот принцип изображения оправдывался тем, что «не личность делает историю, а огромные массы людей».
Понятно, что наивные пролеткультовские теории, пусть даже вызванные самыми «революционными» намерениями их творцов, не могли сколько-нибудь обогатить литературу, а лишь сбивали с толку писательский пролетарский молодняк.
Бердяев принимал активное участие в работе Всероссийского союза писателей, был товарищем председателя, а потому вёл все дела Союза. А в помощи нуждались многие, одних надо было вызволять из тюрьмы, у других отбирали квартиры, к третьим подселяли квартирантов. Бердяев часто ездил к Каменеву, который многое сделал для защиты творческой интеллигенции. «Но ездить к нему была для меня жертва, – вспоминал Бердяев. – Каменев хотя и был любезен, но приобрёл уже вид сановника, носил шубу с бобровым воротником. Вся обстановка была бюрократическая, что вызывало во мне отвращение. Однажды мне пришлось с другим членом правления союза писателей быть у Калинина, чтобы хлопотать об освобождении из тюрьмы М. Осоргина, арестованного по делу комитета помощи голодающим и больным. Мы сослались на Луначарского. Глава государства Калинин сказал нам изумительную фразу: «Рекомендация Луначарского не имеет никакого значения, всё равно, как если бы я дал рекомендацию за своей подписью – тоже не имело бы никакого значения, другое дело, если бы тов. Сталин рекомендовал». Глава государства признавал, что он не имеет никакого значения» (Самопознание. С. 233–234).
Перед писателями встал вопрос о регистрации Всероссийского союза писателей, но среди профессий таковых просто не оказалось: «Союз писателей был зарегистрирован по категории типографских рабочих, что было совершенно нелепо. Миросозерцание, под символикой которого протекала революция, не только не признавало существование духа и духовной активности, но и рассматривало дух как препятствие для осуществления коммунистического строя, как контрреволюцию. Русский культурный ренессанс начала ХХ века революция низвергла, прервала его традицию. Но всё ещё оставались люди, связанные с русской духовной культурой…» (Там же. С. 236–237).
Революция низвергла не только культурный ренессанс начала века в России, но и беспощадно уничтожала физических лиц, носителей этой культуры. Особенно беспощаден был Петроград; с декабря 1917 года председателем Петроградского совета был назначен Григорий Евсеевич Зиновьев (настоящая фамилия Радомысльский, 1883–1936), а в марте 1918 года председателем Петроградской ЧК стал Моисей Соломонович Урицкий (1873–1918), проводившие политику большевистского террора. О кровавой политике руководящих большевиков сохранились десятки воспоминаний. По горячим следам этих событий остро писал Максим Горький, не раз приходил на приём к Зиновьеву, ссорился с ним, но Петроград продолжал свои репрессии.