История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 12
Шрифт:
Мы расположились у огня, и полчаса я был занят только прекрасными устрицами, которые поваренок вскрывал в нашем присутствии, стараясь не пролить ни капли вкусной влаги, в которой они плавали. Мы ели их по мере того, как он их вскрывал, и смех девушек, которые думали о нашей игре обменов, начал рассеивать мое плохое настроение. В нежностях Армелины я, казалось, видел невинность ее прекрасной души, и я ругал себя за то, что, позавидовав справедливости, которую ей воздал человек, гораздо более меня достойный ей понравиться, я позволил злому чувству взорвать мир в моей душе… Армелина, выпив шампанского, что я ей предложил, поглядывала на меня, как бы приглашая разделить с ней ее веселое настроение. Эмилия говорила со мной о своем будущем замужестве, и, не повторяя, что я приеду в Чивита Веккия, я обещал ей, что в недалеком будущем она получит разрешение на брак, целуя при этом руки прекрасной Армелины, которая, казалось, благодарила меня, что
Развеселившись от устриц и от шампанского, мы замечательно ужинали. Мы ели осетра и замечательные трюфели, великолепное качество которых я ощущал скорее наслаждаясь аппетитом, с которым эти девушки поглощали все это, чем кушая сам. Вполне разумное чувство подсказывает человеку, который изыскивает верного средства влюбить в себя кого-то, что таким средством является предоставить тому какое-то новое удовольствие. Когда Армелина увидела, что я охвачен радостью и снова стал пылать страстью, она должна была понять свою власть надо мной и порадоваться этой власти. Она сама подала мне свою руку. Она не позволила мне отворачивать голову в сторону Эмилии, уставившись своими глазами в мои. Эмилия ела и не обращала ни на что внимания. Мне казалось, что Армелина не сможет отказать мне в своей нежности после ужина, в празднестве устриц и пунша.
Приготовив десерт, другие полсотни устриц и все, что мне нужно для приготовления пунша, слуга удалился, сказав, что горячая вода стоит на огне, в другой комнате, где находится также все необходимое для отхода девиц. Комната была маленькая, нам было жарко; я пригласил их пройти в другую комнату освободиться от своих платьев, подбитых мехом, и вернуться есть устриц в полной свободе. Их платья были на китовом усе, они вернулись в белых корсетах и коротких юбках из бумазеи, доходящих до середины икр. Они вернулись, чувствуя себя освобожденными, смеясь над собственной раздетостью. Я нашел в себе силы скрыть эмоции, которые вызвало во мне очарование их одеяний, и даже не фиксировать своего взгляда на их грудях, в то время как они радовались, не имея ни косынок на шее, ни жабо по верху рубашек. Я сказал им небрежно, что не буду на них смотреть, потому что вид груди оставляет меня равнодушным. Знание женской натуры вынуждало меня к обману. Я был уверен, что они не могут более придавать большое значение тому, на что я обращаю столь мало внимания. Эти две девочки, которые знали, что у них очень красивая грудь, должны были быть удивлены моим пренебрежением; они должны были вообразить себе, что я никогда не видел красивых грудей, и в Риме действительно прекрасные груди значительно более редки, чем красивые личики. Несмотря на приличие своих манер, Армелина и Эмилия должны были бы задаться целью убедить меня в моей неправоте, и от меня зависело доставить им радость и убедить, что им нечего стыдиться. Я очаровал их, сказав, что хочу посмотреть, как они сами приготовят пунш. Сок цитронов был выжат в большой кубок. Они обрадовались, когда я сказал, что нахожу приготовленный ими напиток лучше, чем тот, что готовил в прошлый раз я сам.
В игре с устрицами изо рта в рот я придрался к Армелине за то, что перед тем, как передать мне устрицу, она выпила сок. Я понимал, что сделать по другому трудно, но я взялся научить ее, как следует поступить, чтобы сохранить устрицу вместе с соком во рту, поставив сзади заслон языком, чтобы помешать ей проскочить в пищевод. Чтобы показать им пример, я заставил их самих принять, как я, устрицу вместе с соком в рот, вытянув одновременно язык во всю длину. Мне было приятно, что они не забеспокоились, когда я вытянул свой язык в их рты, и Армелина тем более не сочла дурным, что я принялся сосать ее язык, который она мне дала очень щедро, очень затем смеясь над удовольствием, которое почувствовала от этой игры, насчет которой они согласились со мной, что ничего не может быть невинней.
Случайно прекрасная устрица, что я подавал Эмили, выскользнув из раковины у ее губ, упала между ее грудей; она хотела ее поднять, но я напомнил ей о своем праве, и она должна была уступить, позволить себя расшнуровать и предоставить мне достать ее своими губами из той глубины, куда она упала. Этим она должна была вытерпеть, чтобы я раскрыл ее полностью; но я подобрал устрицу таким образом, что не создалось никакого впечатления, что я почувствовал какое-то иное удовольствие, кроме того, что я ее вернул, прожевал и проглотил. Армелина наблюдала это без смеха, пораженная тем, что я показывал, что не придал никакого значения тому, что должен был увидеть. Эмилия, хорошенько обтершись и посмеявшись, снова зашнуровалась.
Через четыре или пять устриц я подал устрицу Армелине, держа ее у себя на коленях, и ловко уронил ее ей на грудь, что вызвало веселый смех у Эмилии, которая в глубине души была недовольна, что Армелина пытается избежать проявить неустрашимость, подобную той, что проявила она сама. Однако я видел, что Армелина обрадована этим случаем, несмотря на то, что не хочет этого показать.
— Я
хочу мою устрицу, — говорю я ей.— Возьмите ее.
Я расшнуровываю ей корсаж, и устрица падает вниз до возможного предела; я рад тому, что должен ее искать рукой. Великий Боже! Какое страдание для влюбленного мужчины — обязанность скрыть выражение удовольствия в такой момент! Армелина не может винить меня ни под каким предлогом, потому что я касаюсь ее очаровательных грудей, твердых как из мрамора, только для того, чтобы найти устрицу. Найдя и проглотив ее, я захватываю одну из ее грудей, под предлогом слизать смочивший ее устричный сок, своими жадными губами я овладеваю розовым бутоном, отдаваясь полностью сладострастию, которое мне внушает воображаемое молоко, которое я сосу две или три минуты подряд. Я покидаю ее, пораженную и тронутую, лишь когда могу вернуть себе мой разум, который великое наслаждение заставило меня покинуть там, где, я не знаю, могла ли она усомниться. Но когда она увидела меня, остолбеневшего, уставившегося своими глазами в ее глаза, она спросила, понравилось ли мне изображать младенца у груди.
— Да, так как это невинная шалость.
— Я этому не верю, и надеюсь, что вы ничего не скажете об этом начальнице; то, что вы сделали, не невинно для меня, и мы не должны больше подбирать устриц.
Эмилия сказала, что это суть легкие шалости, которые проделывают со святой водой.
— Мы можем поклясться, — добавила она, — что мы не выдали ни одного поцелуя.
Они зашли на минуту в другую комнату, и после того, как я сходил туда тоже, мы отошли от стола и расположились у огня на софе, которую туда пододвинули, поставив перед собой на круглом столике кувшин с пуншем и стаканы. Устрицы у нас закончились.
Сидя между ними, я заговорил о наших ногах, которые вполне похожи, и которые однако женщины упорно стараются прикрыть юбками, и, говоря так, я их трогал, говоря, что это то же самое, как если бы я трогал мои, и, видя, что они не противятся изучению, которое я провожу, вплоть до колен, я сказал Эмили, что не хочу от нее иной компенсации, кроме той, чтобы она позволила мне измерить объем своих бедер и сравнить их с бедрами Армелины.
— У нее, — сказала Армелина, — они должны быть толще, чем мои, хотя я и выше ее.
— Неплохо бы было в этом убедиться.
— Думаю, что это возможно.
— Ладно, я померяю их своими руками.
— Нет, так как вы будете на нас смотреть.
— Нет, честное слово.
— Позвольте завязать вам глаза.
— Охотно. Но вы позволите мне завязать также и ваши.
— Ладно, хорошо. Сыграем в жмурки.
Выпив, мы завязали глаза все трое, и началась большая игра, и стоя передо мной, они позволяли обмерять себя несколько раз, падая на меня и заливаясь смехом всякий раз, когда я мерил их слишком высоко. Приподняв свой платок, я видел все, но они должны были делать вид, что не догадываются. Они должны были также обманывать меня сходным образом, чтобы видеть, что происходит, когда они чувствовали что-то между бедер, потому что они падали на меня от смеха. Очаровательная игра подошла к концу, только когда природа, истекшая наслаждением, лишила меня сил продолжать. Я привел себя в приличное состояние прежде, чем они сняли повязки, что они и проделали, услышав мое заключение.
— У Эмилии, — сказал я Армелине, — бедра, ляжки и все остальное более сформированы, чем у вас, но вы должны еще вырасти.
Молчаливые и смеющиеся, они расположились от меня по бокам, полагая, уж не знаю каким образом, что смогут отказаться от всего, что они позволили мне делать. Мне показалось, но я ничего не сказал, что Эмилия имела уже любовника, но Армелина была во всех отношениях нетронута. У нее был более усмиренный вид, чем у другой, и гораздо больше нежности в больших черных глазах. Я захотел оставить поцелуй на ее прекрасных губах, и было очень странно, что она отвернула голову, сжав однако мне руки со всей силой.
Мы заговорили о бале. Они очень им интересовались; это было неистовство, более чем страсть, всех девушек Рима, с тех пор, как папа Реццонико держал их на голодном пайке относительно этого удовольствия в течение всех десяти лет своего правления. Этот папа, который разрешил римлянам любые азартные игры, запретил им танцевать; его преемник Ганганелли, настроенный по другому, запретил игру и дал полное позволение танцевать. Было непонятно, зачем нужно было запрещать этот повод попрыгать. Я пообещал отвести их на бал, после того, как найду, в самом удаленном квартале Рима, из наиболее населенных, такой бал, где они не рискуют быть узнанными. Я проводил их в монастырь в три часа по полуночи, вполне довольный тем, что проделал, чтобы успокоить мои желания, несмотря на то, что тем самым я увеличил мою страсть; я убедился более, чем обычно, что Армелина создана, чтобы быть обожаемой каждым мужчиной, для которого красота имеет абсолютную власть. Я был из числа таких, и, к сожалению, остаюсь еще таким, но вижу себя теперь в нищете, потому что исчерпание ладана делает кадильницу жалкой.