Иван Шмелев. Жизнь и творчество. Жизнеописание
Шрифт:
И хотя Шмелев в марте писал Треневу о том, что Россия для него — хлеб духовный: «С Россией порывать не хочу, люблю ее больную и несуразную и несчастную душу» [108] , — он не торопился возвращаться. С лета до 5 октября 1923 года, четыре месяца, Шмелевы жили у Буниных в Грассе: «…мы тогда с июня по октябрь жили вместе, тогда Бунин настоял, чтобы мы приехали на их виллу, в огромном парке, — „Mont-Fleury“, — я согласился, но… на общие расходы по хозяйству…» [109] . Минули и четыре, и шесть месяцев, которые писатель отвел себе для жизни в Европе. В июне 1923 года он передал через Кутырину приехавшему в Париж Клёстову-Ангарскому свой отказ вернуться в Россию. По-видимому, уже летом он понял, что его связь с «больной и несуразной» Россией может быть какой угодно, только не физической.
108
«Последний мой крик — спасите!». С. 176.
109
Из письма И. С. Шмелева к О. А. Бредиус-Субботиной от 4.12.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 301.
Грасская жизнь возвращала Шмелева к нормальному состоянию, там он смог вернуть себе вкус к жизни, к ее простым радостям. Бунины сняли виллу Mont-Fleury незадолго до визита Шмелевых — в мае 1923-го и жили там больше года. Она располагалась высоко над Грассом, в саду росли пальмы, оливы, черешня, хвойные деревни, открывался вид на Средиземное море.
По наблюдению В. Н. Буниной, он был «бледен, накален, возбужден» [110] , но А. И. Куприну он писал из Грасса о том, что ему там легко, что Грасс — это рай. Письмо от 13 июня — подробное описание грасской жизни; в наивном восторге Шмелева перед забытыми удобствами видна глубина его крымских потрясений, проступает тот ужас, который отдалил человека от нормального бытия, бросил
110
Устами Буниных. Т. 2. С. 112.
Дорогой Александр Иванович,
Другую неделю живем в Грассе, и незаметно мчит время — так здесь легко. Крым, но субтропический, с водой и гущиной зеленой. Пальмы не пальмы, а слоновьи ноги с… султанами (не турецкими), вино само вливается и рассказывает такие сказки, что… Хорошее вино, и стоит 1 фр. литр!.. Завода русского, из Мужэн. Эти вот, золотенькие, по ночам шныряют, насекомые-то тропические, — можно поймать и прикурить. Дороги — паркет, а культура такая, что так бы захозяйствовал: коровы — при электрическом освещении жрут, жрут, лежа на боку, и течет из них молоко. Петухи — провансальские, ядовитые, орут, как брандмайоры, куры — брюнетки, какие-то брестские, несут по паре в день… Соловьи поют на заре! Но соловьи 2-го сорта, не наши, рокоту нет такого. Ежели бы у меня было тысяч 15–20, купил бы себе здесь клочок с хибаркой, и такие бы я чудеса натворил! И так бы и осел…
Вот это — рай, осколок, показанный кукишем нам, имевшим и Крым, и Кавказ, и… Был я у Моисеенки… Что за буколика. Пара казаков в широких соломах, как на плантациях, мерно-казацки бьет мотыгой. Журчит вода (из водопровода). Черешни — сахар в розовых щечках, вино — словно Господне, слеза сладкая, куры, кролики (10 фр. 2 кило, сбыт), виноград — на 1500 ведер, осел, при электрич. освещении, черный, как черт ушастый, и ко-ро-ва… И такая компостная яма, и такая веранда в тени, и такие кресла, и такой пес — волк и 9 десятин такой благодати. А казаки всех девок покорили, и такие бои были, что 7-меро весь Mougin побили! Что тут рассказов одиссейской мерки и мазки, что за благодать! Здесь Вы бы написали такие чудеса, что… Здесь под каждым камнем история. Плацо Наполеона… Здесь золото прет из камня — в маслины, апельсин, абрикос, во всем. Хорошо трубят рожки аннамитов в далекой казарме, хороши девушки с цветами у алтарей на бульваре (здесь попы все устраивают молебны!). Здесь городок из «Мадам Бовари», какие старички, какие бородатые старушки, сломанные и вновь склеенные, а алоэ — канделябры, и пальмы — не обхватишь, и доживающие век пенсионеры — много-много, и духи — розовое масло — разлиты по городам, и гора Эстерель, любимые цепи Мопассана, и яхты у побережья Канн (1/2 ч. пути), с ленивыми матросами — баловнями господ — белое с золотом, праздно подремывающие у мола, начищенные до солнца в глазах. Здесь трижды косят, а мушмала сыплется золотым градом. Вот, дорогой Александр Иванович! Дайте мне взаймы 15 тыс., и я через пять лет подарю Вам имение — рай в 50, а сам уйду под землю. Подумать только: 2 куб. метра воды ежедневно — платят по 150 фр. в год! Да ведь можно какие помидоры снимать, по 1/2 пд. с клети! А я бы на 300 саж. все имел: 2–3 маслины — и каждый день провансаль, и каждый день бутылка какого-ниб. Каберне, и каждый день по 3 яйца круглый год с 7 кур (больше не надо), а к Петрову дню — цып-ля-та молодые! А шоссе на Ниццу такое, что хочется идти, идти… и я утром часов в 6 иду-иду, мимо вилл в огненной герани, в сладком гелиотропе, и смеются мне апельсины золотеньким шаром, и ковыряются в придорожной канаве старики-грибы, говоря: Bonjour, Monsieur! Покуришь на неведомой скамейке, а мимо тебя шныряет и шныряет парнишка на велосипеде — в школу, рабочие на мотоцикле с пилой и кожаной сумкой, из которой торчит к небу горлышко с розоватым всплеском, и выбежавшая девка — прованская крутобедрая, голорукая, орет кому-то вослед о-лал-ля-а! Глядит на ее ноги старикан из канавы и ведет отседевшим усом и все еще соловьиным глазком. Да что… Ну, как живете? Наслышаны мы, что был diner-gala, что Вы купались в обольстительных ласках великих женщин, что подавали на золоте, что меню были изображены на 100-франковых бумажках, а к цыплячьим котлеткам розовая ручка герцогини накладывала звонкими ложечками зеленый горошек — пару изумрудную, изумруды — горошком на память. Что присутствовали тени Бурбонов, и Карлов, и Луи, и легконогие маркизы в шелках и золоте сыпали пудрой, и дамы делали реверансы и подымали бокалы во славу русского имени, а мадам принцесс пожимала под столом чью-то бодрую руку, написавшую много прекрасного? Не скромничайте, дорогой, и примите от меня братское — да будет! Quid novis? Какие добрые перспективы видятся? Как себя носите? Буду ждать письмеца, а придет время — распишусь. Однако скажу — здесь все располагает к работе. Но… вытягивает это солнце к дали, зовет в Антибы (был!) — за 2 фр. На трамвае, в Ниццу, в Монако, на № 23, который я испытаю пятифранковиком. И отрясусь. Не надо мне молочно-сиреневых бумажек в небе, лучше верных рабочих — 40 фр. в день — и я был бы трудоспособен.
Каждый вечер ходим по шоссе — версты 4–5 по проспекту золотых мух, и они уплывают от нас, как неуловимые мысли. Воистину благословенна страна, владеющая таким кусочком земли!..
Наш привет горячий Вам и Лизавете Маврикиевне и наши поцелуи милой Кисе.
А книги я послал в Копенгаген 2 июня из Парижа.
Сердечно Ваш Ив. Шмелев.
Пишите. Ваши письма будут для меня славным ликером! И жжет, и крепит, и душа парит [111] .
111
Цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. М., 1979. С. 236–238. Quid novis? — Что нового? (лат.) Елизавета Маврикиевна, Киса — жена и дочь Куприна.
Это письмо свидетельствует о том, как Шмелев «расписывался»; личный, интимный стиль сросся с эссеистским, литературно-описательным. Куприн, сохранивший это и другие письма Шмелева, ценил их за язык, сочный и точный. Именно в Грассе Шмелев «расписался»: он создал там одно из самых великих произведений, которые дала эмиграция русской литературе, — эпопею «Солнце мертвых».
В грасском мире его внешность была совсем не грасской. Большие серые глаза Ивана Сергеевича, человека не высокого и сухощавого, выражение имели скорбное, лицо было «в глубоких складках — лицо старовера-мученика» [112] . И тем не менее грасские письма Шмелева к Куприну, которого он недолюбливал в 1910-е годы, к которому теперь испытывал искреннюю симпатию и в котором явно чувствовал родственную душу, отличает детский восторг. Он писал ему о всяких мелочах, обычно такие письма предназначаются другу. Например, сообщал о том, что глаз его болит и он с трудом работает на машинке, а читать не может, как не может писать пером; он радовался тому, что житье в Грассе недорогое, что в саду он собирает кедровые орешки, что посадил огурцы и ждет, когда они зацветут; он писал о том, что подарили ему кролика Ваську и он его дрессирует, что был в игорном доме, что была африканская жара, а сейчас идет дождь, что хочется ему пирожка с груздем, что тоскует по Александру Ивановичу и рад успеху его «Ямы» у французов. От будничных, бытовых подробностей он переходил к мыслям о литературе и литераторах, иронизировал по поводу литературных снобов: в Грассе до ноября сняли виллу, Villa Evelina, Мережковские. Он постепенно адаптировался в новых условиях и психологически уже был готов к бытию писателя-эмигранта. Вот, с небольшими сокращениями, письмо от 6 сентября 1923 года:
112
Цит. по: Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 233.
Очень был рад получить письмо от Вас, дорогой Александр Иванович! <…> О «Яме» Вы не того, не преуменьшайте славы своей. Впрочем, Вы расточительный человек, знаете, что у Вас может быть — сидит в Вас! — полтора десятка романов, и Вы так неглиже! Конечно, успех! И дай Вам еще вдесятеро, и всем французам чтобы тошно стало! О Вас вон даже в медитерранском Эклерер — мсье Фаро сказал — самый любимый во Франции русский писатель, имеющий больше всего адмираторов и аматеров! Гвозданите романище! рассыпьте в нем кремни и жемчуга духа своего российского и человеческого! Садитесь и пишите! Вы сейчас «на струе», прикормка сделана, бор бу-дет! Шесть тысяч, а я думаю, что и все десять — в два месяца — это… фейерверк!..
Медведь Вы Великий. Двиньте из берлоги, берите перо в сосну, бумагу в добрую пашню! Я по Вас стосковался. Думаете, весело я живу? Я не могу теперь весело! И пишу я — разве уж так весело? На миг забудешься… А сижу я наверху у себя, сползал для отправления естественных надобностей, как-то перекусить от трудов моей Оли, которая совсем не отдохнула. Никуда не выбираюсь, к американцам не езжу, ибо на авто денег нет, а раза три в день пойдешь в сад виллин и так с часочек лазаю под кедрами ливанскими, все дырки излазаю, подбираю орешки. Подбираю орешки и думаю краюшком. Тут то жук дохлый попадется, то муравей необыкновенный, крыловский, то змеиное испражнение увидишь, то синичка цилькает возле, а то раз сорока за мной все ходила — должно быть, и за человека не считает. Вот и «отдых». И таким манером набрал я орешков ф. 6! Буду Вас угощать. А еще один адмирал дал мне русских огурцов. Посадил 13 авг., и теперь такие экземпляры! Вчера опыление первое совершил! Садовник здесь, мосье Франсуа (ни туа, ни суа) покачал головой — пять недель? — Не-пе-па-зетр! Я, может быть, посолю огурцы даже, но всего 5–6 растений! И ежели мне удастся произвести один, то… но молчание! И еще жил у меня крол Васька! исторический крол! сколько с ним историй было… и свадьба была, и… после брачной ночи… украли его итальянцы. Мог бы трагический рассказ написать, поучительный! Пишу Вам все сие, чуя и зная, что Вы любите природу и понимаете ее! Я тоже ее люблю. А кому же еще я и расскажу-то! Я да Оля. Мы любим. Я тут нашел калеку, заброшенный георгинчик, — заставил, подлеца, цвет показать! Вот и вся моя компания. А парк большой. В каждом уголочке что-нибудь свершается. А-ах, дорогой друг! Какие тут хутора да дачи!.. На чужом поле русские огурцы рощу, скоро уеду, и будут англичане стоять
над моими лунками и думать — что такое?! Эх, если бы у меня здесь было 100 саж. земельки с конурой! И я бы тогда — алер кричал храбро! Я бы был независим. У меня бы и огурцы к водке были, и красненькие, и картошка, и был бы я Гарун аль Рашид! А на булку-то бы я достал! Нет, у меня в жизни всегда ступеньки: только ногу поставишь — по голове оглоблей!..Скоро и в Париж! Прощай, орешки! Сейчас какой-то мистраль дует, и во мне дрожь внутри, и тоска, тоска. Я не на шутку по Вас соскучился. Доживаем дни свои в стране роскошной, чужой. Все — чужое. Души-то родной нет, а вежливости много. С Мережковскими у меня точек прикосновений не имеется, не имелось и не будет и не может иметься. Они с самым Вельзевулом в бою пребывают извечно и потому с людьми пребывать разучились. Милые люди, ничего. К огурчикам подойдут: это… что же?!. Ах, скажите! Болеют попеременно, понемножку, ездят не иначе, как первым классом, иногда даже милы. Ивана Шмелева, кажется, для них не существует. А я лорнетов не люблю. С Иваном Алексеевичем отношения самые добропорядочные, особенно за обедом. Русской литературы не существует вообще. Ну, был Пушкин, ну, Тургенев, Толстой… Да еще Чехов, который, помню, и т. д. Ну, немного расходимся. Для меня существует и современная. Это иногда является остреньким соусом для кабачков. А в общем — все благополучно. Если случится еще год жить, замахнусь-ка я на Океан! на лето, найти бы нору какую, где ходить босиком бы, а есть ракушки и салат, с хлебом. На триста франков в месяц. И стал бы я про море сказки рассказывать. Но… влекут меня «иные берега, иные волны». Для Кисы напишу непременно про «Ваську». Тряхну стариной. Елизавете Маврикиевне низкий поклон и душевный привет. Оля такожде. Как приедем — алле силь ву плэ в нотр салон на Швер, и Вы много-много расскажете любопытного…
А в общем это лето ничего особо приятного не дало. Пил гнусный мар, но зато закусывал капорцами «своего заводу»! Нашел в парке и так их закусил — в затылке мороз. От головной боли помогает. А я жду от Вас письмеца — до отъезда, а оный состоится 8–9 октября. Ибо если раньше уехать, — совесть меня будет мучить. Хотя я ни в чем не виноват. Но…
надо довершить сезон. Жалею, что не видал Парижа летнего. Все у меня плохо, на душе-то. Ну, да будет с Вами и Вашими Христос бог, но Христос русский, благостный, благостный, а не какой-нибудь декадентский!
113
Куприна К. А. Куприн — мой отец. С. 240–241. Не-пе-па-зетр — не может быть (фр.). «Иные берега, иные волны» — из «…Вновь я посетил…» (1835) А. С. Пушкина. Алле силь ву плэ в нотр… — Приходите, пожалуйства, в наш… (фр.).
Заграница втягивала Шмелева в свою жизнь. В. Н. Бунина сделала запись: «Ив. С. трогательно учится по-английски» [114] . Причиной послужило письмо, которое Шмелев получил от переводчика Ч. Хогарта. За переводом он вынужден был обратиться к Зинаиде Николаевне Гиппиус, а это было не совсем удобно.
Но общаясь со Шмелевым, Бунины увидел и как он сложен: не только мил, но и непримирим, и страстен. Как полагала В. Н. Бунина: «В нем как бы два человека: один — трибун, провинциальный актер, а другой — трогательный человек, любящий все прекрасное, доброе, справедливое» [115] . Бунин же в письме к Ариадне Владимировне Тырковой-Вильямс 11 ноября 1923 года, то есть уже после отъезда Шмелева из Грасса, заметил: «Тяжелый во всех смыслах человек!» [116] .
114
Устами Буниных. Т. 2. С. 116.
115
Там же.
116
Минувшее. 1994. № 15. С. 187.
5 октября 1923 года Шмелевы вернулись в Париж и всю зиму 1923-го и часть весны 1924-го жили у Кутыриной. В дальнейшем холодные месяцы они проводили в городе — сначала в Париже, а впоследствии в пригороде Парижа — Севре; в теплые месяцы выбирались на побережье. Шмелев о своем житье-бытье писал Ивану Александровичу Ильину: «Летаем, как чибисы тоскливые, — над болотиной», гнезда нет, «не подымается душа — вить гнездо» [117] .
В сыром Париже, среди рекламы, Иван Сергеевич чувствовал себя чужаком, ему было там неуютно. 15 ноября он писал З. Н. Гиппиус:
117
Переписка двух Иванов (1927–1934). С. 30.
Но… приходится шмыгать в метро, где гуси «Мари» все еще доклевывают свое фуа гра, красная идиотка вопит про «Котидьен» и появились пылающие печки и дамы в зимних нарядах. Глядеть, как сырым утром котелки-котелки-котелки спешат захватить «обратный» за 30 сантимов, консьержки озябшими руками полощутся на тротуарах, обмывая подтеки ночных гуляк, и серьезные люди в балахонах набивают на антрэ траур с инициалами покойника, тащат полешки-хлеб, и объявившиеся во множестве русские растерянно мечутся в парижской суматохе.
Что-то уж я растекся… Сижу в Париже и сыро-сыро. Сидишь будто на шумном чужом вокзале, без билета. Багаж украли, и спросить некого, и не знаешь, куда идти. За вокзалом — огни и ночь, много огней и путаная от них ночь, и неуютно, бродяжный ветер… а люди шмыжут и шмыжут, валят и бегут толпами, проскакивают в дверки, едут в свое, к своим, и никто не замечает тебя, и ты растерян. И вот-вот подойдет тяжелый ажан, спокойный, в спокойном плащике, и пальцем, бровью, пожалуй, только: «Э бьян!». Так меня этот ажан торопит, так от него тревожно, нудно… Или это «булонь» на меня так подействовала? И откуда этот отврат от «культуры», почему она — вся — чужая?! [118]
118
Иван Шмелев: Отражения в зеркале писем / Публ. О. Н. Шотовой, В. П. Полыковской // Наше наследие. 2001. С. 59–60, 125–126. Антрэ — перекладина; ажан — полицейский; Э бьян! — Ну-ка! (фр.).
Но все-таки Шмелевы старались сохранить московский уклад. Ольга Александровна пекла пироги с капустой, рыбой, мясом, варила щи, гречневую кашу, на Пасху пекла куличи. По воскресеньям Шмелевы встречали гостей. Материально они были стеснены настолько, что одежду мужу Ольга Александровна шила сама. Выручали ежемесячные субсидии от созданных в 1920-е годы в Чехословакии и Югославии фондов помощи русским писателям.
В России лето Шмелевы проводили на даче — недалеко от Абрамцева, либо в Кунцеве, либо под Малоярославцем. Теперь весну, а также часть лета 1924 года они решили провести в Ландах, на юго-западе Франции, недалеко от Атлантического океана, в окруженном лесами рыбацком поселке Оссегор. На следующий год Шмелевы переехали в Капбретон, где сняли виллу «L’louette», «Жаворонок». Вилла была небольшим деревянным домом, расположенным рядом с кукурузным полем [119] . Шмелеву Капбретон напоминал Поволжье.
119
См.: Жантийом-Кутырин Ив. Мой дядя Ваня. М., 2001. С. 25.
Так получилось, что в Капбретон съезжались русские. В июле 1924 года Шмелев писал богослову Антону Владимировичу Карташеву, ставшему в эмиграции председателем Русского национального комитета: «Скоро в наши места пожалуют Бердяевы и еще М. Вишняк. Сыскал им комнаты, и недорого» [120] . Впоследствии Марк Вишняк, соредактор «Современных записок», вспоминал:
Личному моему сближению с Иваном Сергеевичем и Ольгой Александровной способствовало 3-недельное пребывание в Капбретоне в августе 1925 г. Я мог тогда убедиться в личных достоинствах Шмелева. Он глубоко чувствовал природу, любил сажать цветы и ухаживать за ними — превращал «простую ромашку» в Anthemis frutescent, — наслаждался полетом птиц, восторгался лесом и общим пейзажем «чудесного Капбретона», на пляже которого показывался раз-другой за сезон, предпочитая «mer sauvage — подальше от тел (и дел) человеческих».
Шмелевы благожелательно относились к людям, дружили с французами-соседями и наезжавшими в Капбретон, по рекомендации Шмелева, русскими [121] .
120
Цит. по: Встреча: Константин Бальмонт и Иван Шмелев. С. 94.
121
Вишняк М. «Современные записки»: Воспоминания редактора. СПб.; Дюссельдорф, 1993. С. 132.
Жил в Капбретоне близкий Шмелеву профессор Николай Карлович Кульман. В 1926 году в Капбретон приехал Антон Иванович Деникин с семьей. Генерал и писатель стали друзьями; впрочем, Деникин в эмиграции сам стал писателем, он автор очерков «Офицеры» (1928), пятитомных «Очерков Русской Смуты». Там же с 1926-го по 1928-й и с 1930-го по 1932-й жил Константин Бальмонт, который посвятил Капбретону не одно стихотворение: «…Я долю легкую несу…», «В зеленом Капбретоне…», «Мир вам, лесные пустыни…», «Ночь в Капбретоне» и др. Как рассказывал Бальмонт в очерке «Оссегор» (1927), во время пятиминутной остановки на узловой станции Лабен, поэт, по пути в Оссегор, где хотел снять дом, встретил Шмелевых, возвращавшихся из Капбретона в Севр, и Ольга Александровна посоветовала ему обосноваться в Капбретоне — и дешевле, и живописное место. Бальмонт оказался в эмиграции раньше Шмелева, он покинул Москву 25 июня 1920 года, перебрался через Петербург в Нарву и Ревель. Незнакомцы в России, во Франции они стали родственными душами. Они постоянно общались, поддерживали друг друга, переписывались. Когда Шмелев покидал Капбретон, Бальмонт и его супруга жили там и зимой; 8 декабря 1926 года он, например, писал Шмелеву: