Из России в Китай. Путь длиною в сто лет
Шрифт:
– Конечно! Ведь и у нас в Китае происходит нечто подобное.
Такой распад феодального уклада жизни, разорение родовых помещичьих гнезд, сказал он мне, происходил и в Китае. Может быть, Ли Мин при этом вспомнил и историю своей родовой усадьбы?
А вот поход на концерт оказался неудачным: очарованная симфонической музыкой, я не заметила, как мой спутник заснул в кресле. Выяснилось, что в широкий круг интересов Ли Мина музыка не входила, от природы он был напрочь лишен музыкального слуха. Единственная мелодия, которую он знал, была мелодия «Интернационала», да и ту он напевал так, что ее можно было опознать только по словам песни. Позднее в Пекине мы с мужем регулярно ходили вместе в театры, на балетные спектакли, выступления народных ансамблей и прочее, но на симфонические концерты он меня всегда отпускал одну.
Нелюбовь к музыке я еще вполне могла перенести. Но вот бытовые привычки!.. Ли Мин не умел подавать пальто,
Я с удовольствием отмечала, что обычно не слишком следивший за своим внешним видом Ли Мин стал уделять этому больше внимания. Как-то, помню, он пригласил меня в Большой театр. Встретились, как принято у москвичей, у одной из колонн портала. Было уже по-осеннему холодно, и Ли Мин был в своем сером пальто с поясом. Когда же он разделся в гардеробе, я увидела на нем вместо старенького темного костюма новый, серый в полоску. В этом хорошо сшитом костюме Ли Мин прекрасно смотрелся. «Ну прямо жениховский вид», – усмехнулась я про себя. Но, откровенно говоря, мне это импонировало.
Поворот в наших отношениях пришелся на ноябрьские праздники 1935 года, когда Ли Мин пригласил меня на торжественный ужин, который устраивался в складчину китайцами все в той же гостинице «Союзная». Тут мой поклонник предстал передо мною совсем иным. Он восседал во главе огромного стола, произносил тосты, которым вторили присутствующие. Впервые я услышала тогда слово «тунчжимэн» (товарищи), оно прозвучало для меня очень красиво, вызывая ассоциацию с английским “gentleman”. Застолье было веселым, шумным, и заводилой, «душой общества» оказался, к моему великому изумлению, Ли Мин. От его обычной сдержанности, которая отличала его в нашей смешанной компании, здесь, в своей среде, не осталось и следа – языкового барьера тут не существовало. Из русских было всего два – три человека, включая меня. Мне показалось, что участники пиршества – в основном сотрудники китайской секции «Издательского товарищества иностранных рабочих в СССР» – с нескрываемым интересом, но без излишней назойливости посматривали на меня, и я поняла, что это были «смотрины», приуроченные к праздничным дням. Впечатление китайских коллег, похоже, сложилось в мою пользу, а мое – в пользу Ли Мина.
Постепенно возрастал интерес к нему, пришедшему как бы из другого мира, наполненного революционной романтикой и составлявшего резкий контраст с моими однообразными буднями. Скучная обстановка коммунальной квартиры, убогое существование, мелочные разговоры на кухне – на фоне этой серости Ли Мин выглядел загадочно и привлекательно. Он умел широко смотреть на вещи – ограниченное обывательское мышление было ему чуждо, как и мелкие материальные интересы. Я чувствовала, что это человек, который готов пожертвовать всем во имя идеи, и это было то главное, что привлекало меня к нему. Он поднимал меня, выводил за рамки обыденной жизни.
В довольно скупых словах Ли Мин рассказывал мне о своей учебе во Франции, о революционной деятельности в Китае: об Аньюаньской забастовке шахтеров 1921 года и шанхайских событиях 30 мая 1925 года. Из рассказов об Аньюаньских угольных копях, где Ли Мин (под своим настоящим именем Ли Лунчжи) вел работу по подготовке забастовки вскоре после возвращения из Франции, мне запомнился один момент. В Аньюане [42] был создан клуб для рабочих и школа по ликвидации неграмотности, где Ли Мин преподавал. С чего же он начал обучение рабочих иероглифам? Со слова «жэнь» – человек. Очень простому по написанию иероглифу он придал глубокое значение. Рабочим, объяснял мне Ли Мин, надо было прежде всего внушить, что они люди и имеют право на человеческое существование, без этого на борьбу их было не поднять. Небывалая в истории Китая Аньюаньская забастовка прошла под лозунгом: «Прежде мы были быдлом, а теперь хотим стать людьми!»
42
Аньюань – шахтерский поселок на юге Китая, в провинции Цзянси.
Смысл этих слов я поняла по-настоящему лишь тогда, когда сама побывала на угольных копях в Аньюане в 1984 году. Я встретилась с участниками забастовки – восьмидесятилетними стариками. С волнением слушала их рассказы о жизни на шахтах в 20-е годы. О том, как
они работали в низких забоях, передвигаясь ползком, таща за собой корзину с углем. Нагишом, с одним только полотенцем на голове. А когда выходили на поверхность, это же полотенце превращалось в набедренную повязку, им и обтирались после мытья. Но что это за мытье в водоемчике, где была не вода, а сплошная угольная жижа! Не было денег на мыло, и угольная пыль навеки въедалась в поры тела. Старики-шахтеры припомнили один эпизод, связанный с Ли Лисанем. Когда стало известно, что владельцы копей приняли требования забастовщиков, Ли Лисань вскочил на скамейку у входа в шахту (мне даже показали это место) и стал изо всей мочи трубить в трубу, радостно оповещая о победе. Как это похоже на Ли Мина с его подчас почти детской непосредственностью!Молодой учитель, организовавший профсоюз и приведший забастовку к победе, запомнился аньюаньцам. Шахтеры даже сложили о нем песню, которая долго бытовала в народе.
Остался в памяти рассказ Ли Мина о шанхайском периоде его работы, когда он стал председателем Шанхайского совета профсоюзов, поднявшего волну массовых выступлений под антиимпериалистическими лозунгами. Движение «Тридцатого мая» вызвало отклик по всему Китаю и даже во многих странах мира. После этих событий Ли Мин перешел на нелегальное положение, так как был издан приказ, подписанный двумя министрами – военных и внутренних дел – о его аресте как опасного пропагандиста и руководителя всеобщей забастовки в Шанхае. Спасаясь от преследований, он был вынужден переодеваться, убегать от полиции по крышам. Мне это показалось прямо-таки авантюрным приключением, совсем как в кино. Такая смелость покоряла. А то, что за его голову была обещана крупная сумма, о чем оповещалось в расклеенных по всему городу афишах, поражало воображение. (Кстати, в «Огоньке» была напечатана фотография этих объявлений, где на английском языке пояснялось, что это «опасный большевик».) Но такова была участь многих профессиональных революционеров – опасность подстерегала их на каждом шагу. Эти рассказы создавали романтический ореол вокруг Ли Мина, и я проникалась к нему все большим уважением и симпатией. Аура этого человека меня окутывала и затягивала. Незаметно, само по себе зарождалось какое-то особое чувство, которое, вероятно, и называется любовью. Оно было взаимным, и в дальнейшем вся наша совместная, в общем-то нелегкая и подчас драматичная жизнь скрепляла, цементировала его.
Со свойственной ему прямотой и честностью говорил Ли Мин и о своей политической ошибке, которую допустил в 1930 году, когда фактически стал лидером партии: «Я верил, что революция должна вот-вот победить, надо только собрать все силы в кулак. Думал, что и у нас в Китае нужно подготавливать вооруженное восстание, как это делали большевики в Петрограде».
Своими зажигательными речами (оратор он был прекрасный) Ли Лисань заразил верой и энтузиазмом товарищей по партии. От имени ЦК были отданы приказы Красной армии, базировавшейся в труднодоступных районах, начать наступление на крупные города, а в Шанхае, Ухане, Нанкине и других городах организовывать всеобщие забастовки, летучие демонстрации, готовиться к вооруженным выступлениям. Эта авантюра очень скоро закончилась повсеместным провалом. На протяжении всей жизни Ли Лисань переживал за тот урон, который его необдуманные решения нанесли партии. Особенную боль у него вызывали воспоминания о товарищах, арестованных и расстрелянных гоминьдановцами, о бойцах, погибших при штурме городов. Поэтому он никогда не отрицал своей вины в пресловутой «лилисаневской линии». Уже в сентябре 1930 года, через три месяца после начала авантюрных действий, они были свернуты, и Ли Лисань признал свои ошибки перед лицом пленума ЦК.
Однако Коминтерну это показалось недостаточным. В докладах представителя Дальбюро, присылаемых из Шанхая, содержалась тревожная информация, говорившая о том, что ЦК КПК выходит из-под контроля. Особое раздражение в Москве вызвало поведение Ли Лисаня по отношению к Коминтерну. При обсуждении плана захвата города Уханя (Ханькоу) силами китайской Красной армии один из членов Политбюро Ли Вэйхань осторожно заметил:
– Хорошо бы сначала получить санкцию Коминтерна.
На что Ли Лисань бесшабашно заявил:
– Вот возьмем Ухань, а потом поговорим с Коминтерном!
Эти слова ему припомнили. В тезисах ИККИ «О военнополитическом положении в Китае на 22 декабря 1930 года» говорилось:
Протестуя против решений Коминтерна, осуждающих такую босяцко-провокаторскую установку, Ли Лисань заявил, что он будет разговаривать с Коминтерном иным языком, когда Красная армия займет Ханькоу.
Приехав в Москву по вызову Коминтерна, Ли Лисань тут же был вызван «на ковер». На заседании ИККИ его обвинили в самых страшных грехах. Он был вынужден снова и снова каяться, выслушивать обвинения в «путчизме», «левом авантюризме», «антикоминтерновской линии», «полутроцкизме» (самое страшное!) и тому подобном.