Избранное (Невиновные. Смерть Вергилия)
Шрифт:
— Боги…
— Вот именно, боги! Они не потерпят этих бесконечных кощунств!.. И Плотий, согнув руки, как гребец, потряс волосатыми кулаками.
Богам не угодно было, чтоб он доделал стихи, не угодно было, чтоб устранил в них несогласия, ибо всякое дело рук человеческих возникает из дремотности и слепоты, из несогласия рождается и в несогласии пребывает — такова воля богов. И все же он знал теперь: не проклятие только, но и благодать заключена в этом несогласии, не одна ничтожность человека, но и его богоподобие, не одна скудость человеческой души, но и ее величие, не одна слепота слепотою порожденного творения человеческого, но и его провидческая мощь, без слепой зоркости коей оно и не было бы создано вовсе, потому что оно — и ростки этого дремлют в каждом творении, — далеко выходя
— Боги, Плотий!.. Я познал их милость и гнев, доброту и жестокосердье… и за все я им благодарен…
— Да, а как же иначе… Это понятно…
— За все я им благодарен… Богатой была жизнь… И за «Энеиду» я благодарен, и даже за все несогласия в ней… Пускай она остается такой как есть… со всеми несогласиями… Но именно поэтому… завещание, Плотий… именно поэтому в нем надо навести порядок… Это будет и во славу богов…
— Что толку спорить с крестьянином… Ты, стало быть, никак не хочешь отложить?
— Надо это сделать, Плотий… Луций… ты все запишешь, как я сказал?
— Ну, это проще простого, мой Вергилий… Конечно, по закону-то тебе надо было бы все свои желания продиктовать; я только отказываюсь записывать что бы то ни было, касающееся оплаты за издательские хлопоты…
— Хорошо, Луций, будь по-твоему. Ты сам потом с Цезарем все уладишь….
— Ну что, будешь диктовать?
— Диктовать… Да, я буду диктовать.
Посильна ли для него еще эта задача?
— Я буду диктовать… Но прежде… дайте еще глоток воды… А то опять скрутит кашель… Луций… ставь пока дату… сегодняшний день…
Плотий протянул ему кубок.
— Пей, Вергилий… И щади свой голос, говори тише…
Вода остудила горло приятной прохладой. А когда кубок был допит до дна, удалось и глубоко вдохнуть, и голос стал снова послушен воле:
— Ты поставил дату, Луций?
— Конечно… Писано в Брундизии, девятого дня до октябрьских календ, семьсот тридцать седьмого года по основании города Рима… так, Вергилий?
— Все так… Именно в этот день…
Снова слышится плеск воды, плеск струи стенного фонтана, журчанье в лиственной сени, плеск волны, неудержимой волны потока, только вдруг настолько расширившегося, что уже не добраться до того берега, даже не разглядеть его. Однако и не надо вовсе тянуться туда, ведь уже здесь, на этом берегу, здесь, на одеяле, прямо под рукой, забрезжило золотистое сияние: побег лавра! Положенный сюда Августом, богами, судьбою, самим Юпитером! Золотом мерцают листы…
— Я готов, Вергилий…
И голос снова послушен воле:
— Я, Публий Вергилий Марон, сегодня, на пятьдесят первом году жизни, находясь в совершенном… нет, постой… не пиши «в совершенном», напиши «в совершенно достаточном»… значит, так: находясь в совершенно достаточном телесном и душевном здравии, считаю необходимым дополнить свои прежние завещательные распоряжения, хранящиеся в архиве Гая Юлия Цезаря Октавиана Августа, нижеследующим… Ты все записал Луций?
— Разумеется…
И голос был снова послушен воле:
— Поскольку, повинуясь желанию Августа, коего милостями я был щедро взыскан, я не смог, к сожалению… — нет, вычеркни «к сожалению», а если еще не успел записать, тем лучше… — значит, так: поскольку, повинуясь желанию Августа, коего милостями я был щедро взыскан, я не смог уничтожить свои стихи, я завещаю, во-первых, считать «Энеиду» дарственным посвящением Августу, а во-вторых, передаю все мои рукописи в совместное владение моим друзьям Плотию Тукке и Луцию Варию Руфу, в случае же кончины одного из них — в единоличное владение оставшемуся. Я поручаю обоим моим вышеозначенным друзьям тщательную опись моего поэтического
наследия, переходящего в их владение, с тем чтобы только тщательнейшим образом проверенные тексты считать подлинными, особливо же чтобы в них не предпринято было никаких сокращений или добавлений, и со всех этих единственно подлинных текстов должны быть изготовлены списки для книготорговцев, буде возникнет в них надобность. В любом случае надлежит незамедлительно вручить точный и чистый список Цезарю Августу. Все это я поручаю самому тщательному попечению Плотия Тукки и Луция Вария Руфа… Ты все записал, Луций?— Разумеется, мой Вергилий… И все будет наиточнейшим образом выполнено, если и впрямь однажды наступит такая пора.
И все еще голос был послушен воле:
— Соизволением Августа я уполномочен отпустить на волю моих рабов; это распоряжение вступает в силу сразу после моей кончины, и за каждый год, проведенный у меня в услужении, каждый из рабов должен получить по сто сестерциев. Я завещаю также незамедлительно раздать сумму в двадцать тысяч… нет, поправь: в тридцать тысяч сестерциев, — на пропитание бедным Брундизия. Все другие денежные распоряжения сделаны в вышеозначенном первом завещании; оно тем самым полностью остается в силе, только соответственно уменьшается общая сумма наследства за счет названных здесь новых легатов, и я надеюсь, что это не будет поставлено мне в упрек моими главными наследниками, а именно Цезарем Августом, моим братом Прокулом, а также, помимо Плотия Тукки и Луция Вария Руфа, Гаем Цильнием Меценатом… Ну вот, наверно, и все… Этого довольно… Ведь этого довольно, правда?
Голос уже не был послушен воле. Последние слова приходилось извлекать из неимоверной, мучительной пустоты, и теперь одна она и осталась, неоглядная пустота изнеможения, беспредельная, необозримая в своих далях и закоулках, страшно-бесстрашная, беспамятная пустота, лишь полная странно-мучительной трезвости беспамятства, пустота, в просторах которой со свистом гулял озноб. Но еще и незримо мелькало во всем этом что-то недосказанное, что-то такое, что непременно должно было быть высказано, что было со всем предшествующим связано и в то же время не связано, так что надо было его найти, иначе всего совершившегося было не довольно. Оно было не менее важно, чем стихи, поначалу предназначавшиеся к уничтожению и теперь его избежавшие.
— Где… где сундук?!
Плотий с тоскою поднял глаза.
— Вергилий… Он у Августа, в надежных руках… Не тревожься…
А Луций придвинулся ближе с документом — за подписью, хоть еще и не было довольно. Или недоставало только подписи? Это ее надо было найти?
— Давай…
Подпись поставлена, но текста не разобрать; о, еще не довольно, не довольно — буквы так и пляшут.
— Надо еще добавить, Луций… добавить… песни не должны быть порваны…
— Я слушаю, Вергилий.
И Луций снова изготовился писать под диктовку.
— Песни… не должны быть порваны… и… и чтобы ни слова не было добавлено или опущено… Я запрещаю…
— Но ведь это ты уже говорил…
— Ты запиши… запиши…
Совсем один, из последних сил; ничего уже не вырвешь у пустоты: ни звука, ни воспоминания, ни даже тусклого плеска воды. Только пальцы ведут самоуправную жизнь: они блуждают по одеялу, сцепляются, разжимаются, чтобы сцепиться вновь. Песни не должны быть порваны, и ничто, ничто не должно быть порвано; это очень важно, но не в этом суть, она в том, что еще сокрыто, прячется во тьме. О, даже пустота не должна быть порвана, пока она не выдаст то, что таит в себе, — вот пальцы это знают, не зря они все ищут, блуждая в пустоте; они сжимают пустоту, дабы выдала она сокровенное, они стискиваются все отчаянней…
И тогда оно свершилось: меж стиснутых пальцев, глубоко-глубоко в пустоте, едва зримо, будто пробившись сквозь все уплывающие туманы небосвода, забрезжил робкий свет, слабый, как вздох угасающей звезды, но и перенесшийся в ту же секунду на уста и оживший вольным выдохом, обетованным и обретенным:
— Кольцо отдайте Лисанию.
— Твой перстень?
Земному отныне довлело; и было светло, и звучало неслышно и легко:
— Истинно так… Лисанию…
— Да нет такого вообще, — что-то пробормотало в ответ, и, возможно, то был Плотий.