Избранное. Компиляция. Книги 1-14
Шрифт:
– Нет, – ответил я.
Хемингуэй чуть слышно вздохнул и кивнул.
– То же самое происходит, когда ты слушаешь людей, Лукас. Если их впечатления достаточно живы и красочны, они становятся частью тебя, вне зависимости от того, что тебе рассказывают – правду или выдумки. Это не имеет значения.
По прошествии некоторого времени их впечатления становятся более живыми, чем твои собственные. Ты творишь, исходя из своего опыта и их впечатлений, и постепенно становится неважным, чьи это впечатления… где твое и где чужое, что правда и что вымысел. Отныне все это – правда. Твоя страна, ее климат…
– Знаю, – сказал я. – Видел его книгу на вашей полке.
– У тебя хорошая память, Джо.
– Да.
– Ты мог бы стать отличным писателем.
Я рассмеялся.
– Мне нипочем не нагородить столько лжи. – Только произнеся эти слова, я понял их истинный смысл.
Хемингуэй тоже рассмеялся.
– Ты самый ловкий лжец из всех, кого я когда-либо знал, Лукас. Ты врешь с той же легкостью, что младенец сосет материнскую грудь. Тобой движет инстинкт. Я знаю. Я и сам сосал эту грудь.
Я промолчал.
– Писать прозу – то же самое, что грузить судно, но так, чтобы не потерять остойчивость, – продолжал Хемингуэй. – В каждую фразу нужно втиснуть бесчисленные нюансы, большинство из них – незаметно, намеком. Ты видел акварель Зена, Лукас?
– Нет.
– Тогда ты не поймешь, если я скажу, что Зен рисует ястреба, кладя на изображение неба голубой мазок… без ястреба.
– Не пойму, – отозвался я, хотя какая-то часть моего сознания воспринимала его мысль.
Хемингуэй указал на океан.
– Это что-то вроде субмарины, которая в эту самую минуту плывет где-то там. Увидев только ее перископ, мы поймем, что под ним находится все остальное – ходовая рубка, торпеды, машинный зал с трубопроводами и штурвалами, дисциплинированные немцы, склонившиеся над мисками с кислой капустой… чтобы понять, что она тут, рядом, нам не нужно видеть ее целиком – только проклятущий перископ. Так же обстоят дела с хорошей фразой или абзацем. Теперь уразумел?
– Нет, – ответил я.
Писатель вздохнул.
– В прошлом году мы с Марти были в Чунцине, и я встретился там с молодым флотским лейтенантом по имени Билл Ледерер. В этой забытой богом стране нечего пить, кроме рисовой водки с дохлыми змеями и птицами, но прошел слух, будто бы Ледерер приобрел на китайском рынке два ящика виски, и что этот болван до сих пор не откупорил ни одну из них… его вот-вот должны были перевести, и он приберегал спиртное для большой пирушки. Я сказал ему, что не пить виски – то же самое, что не спать с симпатичной девчонкой, когда представилась возможность, но он упрямо хранил бутылки для особого случая. Ты следишь за моей мыслью, Джо?
– Пока да, – ответил я, вглядываясь в прибой.
– Мне хотелось выпить, – продолжал Хемингуэй. – Я изнывал от жажды. Я предложил ему хорошие деньги… кучу долларов… но Ледерер отказался продать. В конце концов я в отчаянии сказал ему: „За полдюжины бутылок я отдам тебе все, что ты захочешь“. Ледерер почесал затылок и заявил: „Хорошо, я обменяю шесть бутылок виски на шесть уроков о том, как стать
писателем“. Отлично. После каждого урока Ледерер дает мне по бутылке. На последнем занятии я ему сказал:„Билл, прежде чем ты сможешь писать о людях, ты должен стать цивилизованным человеком“. – „Что такое цивилизованный человек?“ – спрашивает Ледерер, и я отвечаю: „Быть цивилизованным – значит обладать двумя качествами – состраданием и умением держать удар. Никогда не смейся над человеком, которому не повезло. И если тебя самого постигнет неудача, не проклинай судьбу. Держи ее удары и сохраняй самообладание“. Точно так же, как я держал твои удары, Лукас. Ты чувствуешь, к чему я клоню?
– Понятия не имею.
– Это не важно, – сказал Хемингуэй. – Главное, что я дал тебе больше советов о том, как хорошо писать книги, чем лейтенанту Ледереру. Из всех советов, которые он от меня получил, самым ценным был последний.
– Какой именно?
– Я предложил ему отправиться домой и попробовать свой виски. – Хемингуэй заулыбался так широко, что я увидел в свете звезд его сверкающие зубы. – Китаезы всучили ему два ящика бутылок с чаем.
Несколько минут мы молчали. Когда задувал ветер, брезент над нашими головами почти не шевелился, зато сухие тростниковые стебли трещали, будто игральные кости в оловянной кружке.
– Самая главная трудность – писать правдивее правды, – заговорил наконец Хемингуэй. – Именно поэтому я предпочитаю вымысел реальности. – Он поднял свой бинокль и оглядел темный океан.
Я понял, что тема исчерпана, но продолжал допытываться:
– Книги живут дольше человека, ведь правда? Я имею в виду, дольше своего автора.
Хемингуэй опустил бинокль и посмотрел на меня.
– Да, Джо. Сдается мне, ты все-таки увидел подлодку и ястреба. Книги живут дольше. Если они хоть на что-нибудь годятся. А писатель всю жизнь проводит в одиночестве, каждый день заглядывая в бездну… Может быть, ты действительно понял. – Он опять поднес к глазам бинокль. – Расскажи мне все с самого начала. О том, как возникла эта путаница и как все запуталось еще сильнее.
Я рассказал ему все, умолчав лишь о допросе Шлегеля и свертке, который лежал в коровнике.
– Значит, ты полагаешь, что целью первой передачи было заманить нас сюда? – уточнил он.
– Да.
– Но не только нас с тобой. Вероятно, они ожидали, что мы притащим сюда „Пилар“ и остальных.
– Возможно, – согласился я. – Но, по-моему, это несущественно.
– Что же тогда существенно, Джо?
– То, что мы с вами находимся здесь.
– Почему?
Я покачал головой.
– Я и сам не все понимаю. Шлегель сказал, что в операции участвует ФБР, но, должно быть, он имел в виду только Дельгадо. Я не верю в то, что Гувер связался с немцами. Это чистый вздор.
– Почему бы и нет? – возразил Хемингуэй. – Кого он больше всего боится? Нацистов.
– Нет.
– Коммунистов?
– Нет. Гувер боится упустить власть… контроль над ФБР.
Коммунистический переворот в Штатах страшит его куда меньше.
– Какое же отношение к его страхам имеет эта запутанная кубинская история? – спросил Хемингуэй. – Ведь люди в первую очередь руководствуются страхом, а уж потом – другими эмоциями. Во всяком случае, так подсказывает мой опыт.