Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Denique si vocem rarum natura repenteMittat et hoc alicui nostrum sic increpet ipsa:Quid tibi tantopere est, mortalis, quod nimis aegrisLuctibus indulges? Quid mortem congemis ac fles?Nam si grata fuittibi vita anteacta, priorque,Et non omnia pertusum congesta quasi in vasCommoda perfluxere atque ingrata interiere:Cur non, ut plenus vitae, conviva, recedis?Aequo animoque capis securam, stulte, quietem? [214]

214

Если же тут наконец сама начала бы природаВдруг говорить и средь нас кого-нибудь так упрекнула:«Что тебя, смертный, гнетет и тревожит безмерно печальюГорькою? Что изнываешь и плачешь при мысли о смерти?Ведь коль минувшая жизнь пошла тебе впрок перед этимИ
не напрасно прошли и исчезли все ее блага
Будто в пробитый сосуд налитые, утекши бесследно,Что ж не уходишь, как гость, пресыщенный пиршеством жизни,И не вкушаешь, глупец, равнодушно покой безмятежный?

Лукреций. „О природе вещей“, книга третья, стихи 931–939

Перевод с лат. Ф. А. Петровского

Тут сразу вспомнился мне Иов, как стенал он и говорил: «Homo natus de muliere» [215] (Иов, XIV):

Ведь человек, рожденныйДля краткой жизни слабою женою,На горе и печали обреченный,Не ведает ни блага, ни покою.Когда же срок настанет,Как тень, исчезнет, как цветок, увянет.

Вслед за этими словами, истинность коих изведал я на себе, вспомнились мне слова о сроке, определенном на земле человеку, в том месте, где говорится: «Militia est Vita hominis super terram» [216] и так далее (глава VII):

215

Человек, рожденный женою (лат.).

216

Ратный труд есть жизнь человека на земле (лат.).

Война – вот жизнь человекаНа сей земле искони,И то же, что дни наемника, —Его недолгие дни.

Слова сии внушали мне великое почтение, я был повержен наземь разочарованиями, обессилен, исполнен горестных чувств, а рвение мое было раззадорено; и вот заимствовал я у Иова те слова, кои излились из уст его, когда начал он оглашать свое отчаяние: «Pereat dies in qua natus sum» [217] и так далее (глава III).

217

Да сгинет день, когда я родился (лат.).

Да сгинет навеки день,Когда на свет я родился,И ночь моего зачатья,Та черная ночь, – да сгинет.Вечною мглой кромешнойДень тот да поглотится,Свет ему да не светит,Бог его да не видит.Ночью той да владеютТемень и мрак могильный,В дни года да не войдет,Средь месяцев не вселится.Да будет она неплодной,Веселье к ней да не снидет.Да проклянут ее те,Кто день клянут, ненавидя,Те, кто ЛевиафанаЗовут, чтоб из бездны вышел.Звезды ее да погаснут,Свет их да помрачится.Да ждет она тщетно зариИ никогда не увидит,Да не придет к ней рассветЯсный, златообильный, —За то, что дверей утробыМатерней не затворила,За то, что моя колыбельНе стала моей могилой.

Среди вопросов сих и ответов, истомленный и истерзанный, я уснул (и подозреваю, что сон снизошел ко мне из милосердия, а не по зову природы). Когда же душа моя освободилась и отрешилась от пут плотских чувств, то стал я добычей комедии, которую сейчас перескажу, и вот каким манером разыграли ее во тьме скрытые во мне силы, причем был я для своих фантазий сразу и зрителем, и подмостками.

Перво-наперво появились лекари верхами на мулах, каковые в своих черных попонах смахивали на могилы с ушами. Поступь у мулов была до смешного неровная и спотыкливая, так что седоков мотало и потряхивало, словно они пилой орудовали; взгляд же у сих последних был мерзостный от привычки вечно шнырять глазами в содержимом урыльников и отхожих мест; борода – как лес, а рот в этих зарослях и с ищейкой еле найдешь; от балахонов разит хлевом; перчатки раздушенные, как раз для душегубов; на большом пальце перстень с таким громадным камнем, что больной, которому щупают пульс, при виде сего украшения начинает подумывать о камне могильном. Лекарей было великое множество, и все в окружении учеников, каковые состоят при них в лакеях, в чем и заключается все их учение; и имеют сии ученики дело не столько с докторами, сколько с мулами, после чего производятся в медики. При виде учеников я сказал:

– Коли эти происходят от тех, нечего дивиться, что от этих происходит наша погибель.

Вокруг них роился сонм аптекарей, и были они во всеоружии: со шпателями наголо и клистирами наперевес, при пластырях и припарках (при Парках они в могильщиках). Снадобья, коими торгуют они, не столько в своих скляницах настаиваются, сколько в оных застаиваются, покуда не скиснут, а пластыри покрыты паутиной, но аптекари все равно сбывают их с рук, и не зря гнутся они перед всяким в три погибели: больным от их лекарств – одна погибель. Глас умирающего слышится вначале из ступы аптекаря, затем раздается в треньканье гитары, на коей цирюльник наигрывает пассакалью, затем звучит он в дроби, каковую выбивают на теле несчастного докторские длани в перчатках, и затухает он в звоне церковных колоколов. Не сыщешь людей воинственней, чем эти самые аптекари. Они при лекарях состоят в оружейниках – оружием их снабжают. В хозяйстве их аптечном все войной пахнет, все – оружие,

да притом наступательное. Порошок их – тот же порох, только они его кличут ласковей. Зонды их – что копья, компрессы – удавки, пилюли – что пули, а уж клистиры – те же пушки, такое же орудие смерти, как и артиллерийское орудие. И если подумать, не зря продают они в своих заведениях все потребное, дабы очистить желудок: заведения сии суть чистилища, сами они – мрак преисподней, недужные – сонм грешников, лекари же – дьяволы. А уж то, что лекари – дьяволы, вернее верного: и те, и другие не отстанут от человека, коли дела его плохи, и удерут, коли хороши; и об одном они радеют – чтобы у всех людей дела всегда были плохи, а коли они и впрямь плохи – чтобы никогда не улучшились.

Все они шествовали в мантиях из рецептов, а на головах красовались короны, зубцы коих были в форме буквы «R», перечеркнутой поперек: с этой буквы начинаются рецепты. И мне подумалось, что лекари таким способом советуют аптекарям: «Recipe», что значит «получи». Тот же совет дает дурная мать дочери, а алчность – дурному правителю. И ведь только и есть в рецептах, что эта самая буква «R», словно клеймо на челе преступника, да граны, граны, что оборачиваются гранитной плитой на могиле безвинного! Еще ведут они счет на унции: таким манером куда как просто содрать три шкуры с барашка – пациента! А названиями какими дурацкими сыплют – ни Дать ни взять заклятия, чтобы дьяволов вызывать: buphtalmus, opopanax, leontopetalon, tragoriganum, potamogeton, senos pugillos, diacathalicon, petroselinum, scilla, rapa. [218] И всем известно, что сии чудовищные тарабарские словеса, коих распирает от избытка букв, означают не что иное, как морковь, редьку, петрушку и прочую дрянь. Но поскольку говорится: «Кто тебя не знает, пускай тебя покупает», аптекари рядят огородные овощи в пышные наряды, чтобы нельзя было их распознать и больше бы их покупали. Лизать на их языке – elengatis, пилюли – catapotia, clyster – спринцовка, пластырь – glans либо balanus, а пускать сопли – errhinae. И таковы названия их лекарств, да и сами лекарства таковы, что нередко из одного только отвращения к зловонным мерзостям, коими пичкают аптекари больных, болезни обращаются в бегство.

218

Buphtalmus, орорапах… – латинские и греческие слова., обозначающие различные растения.

Найдется ли хворь с таким скверным вкусом, чтобы не улетучиться из костей под угрозой применения Сервенова пластыря, от коего нога либо ляжка, где эта самая хворь угнездилась, превращаются в сундук? Когда увидел я аптекарей и лекарей, то понял, как неудачна мерзкая поговорка: «Большая разница – пульс или задница», потому что для лекарей никакой тут разницы нет, и, пощупав пульс, сразу идут они в отхожее место и смотрят в урыльник, чтобы вопросить мочу о том, чего сами не ведают, ибо Гален заповедал им нужный чулан и ночной сосуд. И вот они берут урыльник и, словно он им что-то нашептывает, подносят к уху, погружая бородищу в его испарения. Стоит только посмотреть, как они знаками объясняются с отхожим местом и получают сведения от испражнений, а разъяснения – от зловония! Куда до низа дьяволу! О, треклятые злоумышленники против жизни человеческой, они ведь компрессами удушат, кровопусканиями обескровят, банками истерзают, а там и душу из больного выпустят за милую душу!

За ними шли костоправы, таща пинцеты, зонды, инструмент для прижигания, ножницы, ножи, пилы и пилочки, щипцы и ланцеты. Из толпы их доносился голосу весьма жалобно отдававшийся у меня в ушах и вёщавший:

– Режь, рви, вскрывай, пили, руби, коли, щипли, раздирай, полосуй, скреби и жги.

Очень напугал меня этот голос, а еще больше – трескотня, которую они устроили, затарахтев своими щипцами и ланцетами. Кости мои со страху пытались втиснуться друг в друга. Я съежился в комочек.

Тут явились демоны, обвитые на манер бандажей низками человеческих зубов, и по этой примете я понял, что передо мною зубодеры, кои занимаются наигнуснейшим в мире ремеслом, ибо лишь на то и пригодны, чтобы опустошать рот и приближать старость. Им невмоготу видеть, что чьи-то зубы еще сидят в челюсти, а не болтаются у них в ожерелье, и они отвращают люд честной от святой Аполлонии, берут свидетельские показания у десен и размащивают рты. Худшими минутами в моей жизни были те, когда я видел, как нацеливают они свои кусачки на чужие зубы, словно те лакомый кусочек, а за то, что выдрали зуб, денег требуют, словно они его вставили.

– С кем, любопытно знать, пришла эта проклятая мразь? – подумал я.

И казалось мне, что самого дьявола мало для этой проклятой братии, но тут вдруг грянули гитары, да многое множество. Я малость повеселел. Слышались сплошные пассакальи да ваки.

– Провалиться мне на месте, если это не цирюльники! Тут они самые и входят.

Чтоб угадать, особой смекалки не требовалось. У этой братии пассакальи в крови, и гитара им по чину положена. Стоило послушать, как одни бренчат, а другие наяривают. Я приговаривал про себя:

– Горе бороде, которую бреют, поднаторев в сальтаренах, и руке, из которой пускают кровь, навострившись на чаконах и фолиях! [219]

Я подумал, что все прочие вершители мук и подстрекатели смерти – мелкая монету, медный грош им цена, и только цирюльники разменялись на серебро. Занятно было смотреть, как одному они лицо щупают, другому массируют и как потешаются, мыля кому-то холку.

Затем повалило множество народу. Впереди шли говоруны. От разговоров их гул стоял, словно в речной запруде, и для слуха он был несноснее расстроенного органа. Из одних слова сыпались частой капелью, из других – лились струями, из третьих били фонтаном, а из самых говорливых хлестали потоком, как из ведра. Этих людей словно подмывает нести околесицу, как будто они приняли слабительное из листов восьмиязычного Калепинова лексикона. [220] Эти последние мне поведали, что они говоруны всезатопляющие, не знающие отдыха ни днем, ни ночью; они и во сне говорят, и, глаза продравши, говорят. Были тут говоруны сухие и говоруны, что зовутся проливными или орошающими, а то еще пенными, – такие брызжут слюной во все стороны. Еще были такие, которых зовут трещотками; из них слова вылетают с тем же треском, с коим в отхожем месте кое-что другое, – эти говорят, как бесноватые. Были еще говоруны-пловцы, – эти размахивают руками, словно плывут, и раздают невольно плюхи и оплеухи. Были мартышки, гримасничающие и корчащие рожи. И все они заговаривали друг друга до смерти.

219

Вака, сальтарен, чакона, фолия – испанские народные танцы.

220

Восьми язычный Калепинов лексикон – известный во времена Кеведо словарь, составленный итальянским лексикографом Амброзио Калепино.

Поделиться с друзьями: