Избранное
Шрифт:
На час у нее было назначено свидание с монсеньором в ресторане: меня, понятно, в Лондоне не было и быть не могло — вот она пока что и затащила меня около полудня в «Харродз». И только уже в магазине объявила, что намерена купить ночную сорочку. Я на нее сразу обозлился, потом по-деревенски засмущался и еще больше обозлился на себя за смущение, усугублявшееся мыслью, что, будь она юной и стройной милашкой, я бы, может статься, с удовольствием глядел, как она застенчиво перебирает одну за другой розоватые, зеленоватые, угольно-черные, голубоватые шелковистые невесомости и прикладывает их за плечики к своему мощному торсу викинга, улыбкой ища одобрения то у безразличной продавщицы, то у меня, понявшего, до чего мне мучительно неловко, лишь когда я услышал собственный свистящий шепот, обращенный к ней из-за розовой дымки шифона: «Ну посуди сама, какая у тебя фигура?»
Через миг продавщица, повернувшись к нам с ярко-красной сорочкой в руках, увидела, как покупательница, захлебываясь рыданьями, схватила сумочку и, расталкивая
В наш отель она возвратилась как ни в чем не бывало. Нет, обо мне у них речь не заходила, но я все же понял, что старина Орлиный Глаз снова выслеживал меня — он, видимо, заметил, что она отчего-то переволновалась, и заподозрил неладное.
— Я и не знала, а ты знал, что старикан — мой крестный отец? Ну вот, он сам мне об этом сегодня сказал. Конечно же, Ана сказала бы мне об этом. Думаешь, он врет? А зачем? Что я ему далась? Он два раза спрашивал, не тревожит ли меня что-нибудь. Прелюбодеяние, как думаешь? Или это он о деньгах? Здорова ли я? Вполнездорова? Много было разговору о Дублине. О тебе? Нет, о тебе он не спрашивал, но я между делом вставила, что мы с тобой давненько не виделись. И наверно, зря, потому что, когда я сказала, что наша Нана видела тебя раза два в кафе Бейли, он покривился: то ли мой тон был ему не по нраву, то ли кафе. И давай выспрашивать про Нану. Вообще-то вроде бы это уж не его епархия. Хотя ведь у крестного отца может быть и крестная внучка. Пришлось ему напомнить, что она еще студентка. «Семнадцатилеточка».
Она расхохоталась от души, как истая ирландка, и продолжала с ирландским банахерским выговором, раскатывая «р»:
— Ну, он изверргнулся, что твой вулкан! Гррохоту не меньше, чем шуму! «Да она выглядит на все двадцать три! Да она со своей рыжей шевелюрой сущая красотка! Грудастая, крепкая, бойкая! Вы и ахнуть не успеете, как она в подоле принесет! Ты, Анадиона, следи-ка лучше за девушкой в оба. Очень у нее опасный возраст. Какая там девушка? Она женщина. Нынче девушки созревают в двенадцать лет даже в наших холодных краях!» Люблю я старика Деза, когда он заводится. И знаешь, старик-то он старик, а временами просто залюбуешься — вот мужчина!
Я пробурчал, что некоторые женщины согласились бы с нею, будь они живы. И втайне подумал, что раз он так тревожится за Нану Лонгфилд, то надо бы мне к ней приглядеться.
Через месяц я случайно увидел ее на улице: шла домой из колледжа. Она, смеясь, распрощалась со своим провожатым, и даже если бы я не знал — а я пока что «знал» ее, как знают дочку близких знакомых, не больше, — я восхитился бы этой докрасна рыжей смеющейся головой, буйным пламенем юности. Я прошел мимо, она догнала и обогнала меня. Я держался от нее в нескольких шагах: Нижняя Графтон-стрит, мэрия — тут на переходе ее остановил светофор. Не было у нее ни мужеподобия матери, ни изящества бабушки. Широкоплечая, тяжелобедрая, мускулистые икры, осанка скорей материнская, чем девическая; она стояла, расслабившись, выдвинув правую ногу и свесив правую руку, и в этой ее небрежной, случайной позе была открытость, откровенность, disinvoltura [36] . Только что перевалило за полдень, и я чуть было не пригласил ее в «Дэви Бирн», выпить со мной чашку кофе или кружку пива с сэндвичем, однако же раздумал. Одно дело мы с Аной: сначала на пятом, потом на седьмом десятке сойтись с женщиной своих лет; или завоевать взрослую женщину, как я завоевал Анадиону, когда мне было за пятьдесят, а ей за сорок. А тут совсем другое: не стать бы мне посмешищем для семнадцатилетней студенточки.
36
Раскованность (итал.).
Но все равно этот первый восторг остался, хотя (увидевши ее снова на Эйлсбери-роуд) я самозащиты ради сказал себе, что зря Дез назвал ее грудастой, задастой было бы вернее. Слова, однако, плывут и расплываются, они подвержены дуновению чувства, и хотя я спокойно сказал бы — на этой стадии увлеченности, — что она, мягко говоря, полновата (однажды я, глазом не моргнув, выслушал, как очень поджарая женщина обозвала ее «толстухой»), я стал все же думать о ее пышной плоти, ища подсказку Рубенса не то Тинторетто, в их телесном изобилии. Примерно так же я пока еще притворялся, будто мы с нею шуточки шутим, ничего бы не имел против, если бы при мне ее уподобили рыжику, ноготку или морковке. Со временем, однако, я обратил внимание на ее неимоверно голубые глаза — обычно-то у голубоглазых радужная оболочка испещрена крапинками, вроде голубого венчика ириса, а у нее глаза бездонно-голубые — и был поражен контрастом между этой лазурной голубизной и пламенем волос. Закатным? Полыхающим? Багряным? Золотым? Осенним? Разве подыщешь слова для такого сочетания, которое в конце концов обрело для меня неизъяснимую прелесть? Ее полнота стала вожделенной
пышностью, а глаза и волосы явили двуединый образ по-майолевски изящной и добротной соприродной жизни: русильонские луговины, синеющие ручьи, белые облака, тимьян, мята и вербена, а вдали, в яркой лазури небес, — островерхие выси восточных Пиренеев, осиянные солнцем, источающие трепетную жизненную силу. Когда я потом раскрывал перед ней свое воображение, как она смеялась надо мной! Да вовсе она не такая, ей бы только лежать на диване, а ее бы кормили шоколадками с начинкой; я, правда, обнадеженно счел эту насмешку иносказанием любви. Наше обоюдное воображение наперебой жонглировало непризнанной нежностью.Игра, которую мы с ней затеяли и продолжали до ее двадцать первого года, оказалась нешуточной. Сама по себе игра была отрадна: она утоляла страсти. Ему сорок. Ей двадцать. Мы разыгрывали роли соблазнителя и неискушенной девицы — разыгрывали предупредительно, утонченно, рискованно. Тот восхищается со стороны. Та упивается своей недоступностью, она рада отбросить обычные сомнения и подозрения, колебания и предосторожности. Ева, наверно, была в том же роде. Чего бояться? Адам-то знал, чего. А какая молодая женщина устояла бы на месте Евы? И какой мужчина не помог бы ей пасть? К тому же у меня ведь имелись извинительные обстоятельства, обстоятельства нитяные, тонкие, из вины винительные и без вины обвинительные, — словом, особые обстоятельства всякий раз, когда ее мать находилась в квартире наверху. Только в ночное время можно было навещать одну незаметно для другой. Да и то однажды, выходя от Наны, я натолкнулся на Анадиону. И сказал, что просто-напросто относил обещанную книгу. Когда обещанную? Что за книга? Без скандала не обошлось.
Глядя сейчас из окна своего домика, я думаю, что обстоятельства мои были вроде легкого тумана, заволакивающего даль и завораживающего близь. Время, мой деспот и мой раб, подгоняло ее не меньше, чем меня. Она всегда клялась, что при первой возможности сбежит из Дублина в Париж и Лондон — мамочка ведь сбежала! (Очень было смешно и умилительно слышать, как роскошная молодая женщина называет свою царственную мать «мамочкой».) Но отпусти-ка мою амазонку в Париж и Лондон! Я помнил старую песню: «Попробуй их на ферме удержать, коль им Париж случилось увидать». А с другой стороны — наши параллели сходились, и время-то, в конечном счете, было на моей стороне, если, конечно, я присмотрю, чтобы она, когда даст деру, не набралась бы там отдельно от меня звуков, запахов и воспоминаний, подобно «мамочке» в тусклых ирландских болотах несколько десятилетий назад.
Нет уж, решил я, ее первое соприкосновение с большим, просторным миром оставит память обо мне.
Потом разок-другой навестить ее в Лондоне-Париже, и…
Не думаю, чтобы я мыслил так цинично в своей запредельной юности, не потому, что помню — черт побери, как мало я помню из того, что надо бы, стоило бы помнить! — а потому, что меня поныне колет и язвит какая-то боль, тоска об упущенном и неведомом счастье, о том, что могло бы быть, вроде как молодые вскидываются в четвертом часу утра или старики вскрикивают: «О Господи! Если бы вновь!» Ну? Ну! Как я вел себя на этот раз! С ловкостью юного француза? Или нет? Пожалуй, да, если только согласиться, что всякий француз до крайности рассудителен во всем, кроме своих амурных дел, а в этих делах он такой же раззява, как иные прочие. Я тщательно рассчитал. Я спланировал. И все пошло насмарку. Я, например, думал, что с моей стороны будет очень умно подманить ее огромной разницей лет. Не тут-то было: она вдруг взяла да сменила возраст. Она похудела, насколько позволял костяк; шея горделиво поднялась над плечами; рослая и статная, спокойная и уверенная, она лучилась женственностью. Меня обошли. Не дали времени перестроиться.
Я впервые заметил эти восхитительно-тревожные перемены в саду на Эйлсбери-роуд: Анадиона и Лесли устроили ей праздник совершеннолетия за неделю до дня Иоанна Крестителя, на который приходился пятьдесят пятый день рождения Анадионы. Меня пригласили открыткой. Равно как, разумеется, и нашего серого кардинала. Нана яростно сопротивлялась празднеству, но Анадиона пролила обычные потоки слез, и дочь ее, грязно ругаясь, надела длинное зеленое платье («Я в этом балахоне гаже любой лягушки!») и принялась строить из себя неуклюжую толстуху, в утешение старшим гостям и на потеху ровесникам. Правда, представление длилось недолго. Гостями занялись отец с матерью, а она постепенно вышла из роли. Ее правая рука за спиной перехватила левую повыше локтя, она покачивала рыжеволосой головой на высокой шее, ее иссиня-голубые глаза искрились; упруго переступая с ноги на ногу, она казалась бегуньей на старте, перед рывком в мир, словно готовая не просто открыть для себя другие страны, а помериться силами с жизнью. Нечасто увидишь такое волнующее и живительное преображение: девушка властно встречала свою женскую судьбу.
— Да, да, — вздохнул монсеньор Дез, проследив за моим восторженным взглядом. — Молодость! Молодость! Вот ей и восемнадцать! Совершеннолетняя!
Он выглядел еще внушительнее прежнего: роскошные седины вразлет, нимало не согбен, трость с серебряным набалдашником, и вдобавок — ай да священнослужитель! — на старости лет он обзавелся моноклем. Он всего на год пережил Лесли, а Лесли предстояло покинуть нас через шесть месяцев.
— Одним крестным дитятей меньше, — ухмыльнулся он. — Одной взрослой крестницей больше. А как ваш радикулит?