Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я и не знал, в каком неоплатном, пока не выяснилось, что Лесли мало было перехватывать и списывать мои письма к его дочери; перед самой своей безвременной кончиной он препоручил свои копии Дезу, и при этом (Дез говорил мне) мертвенная желчная отрыжка пенилась на его губах. Роковую черту и тогда еще можно было не довести до конца, если бы Деза не обуревало столь безрассудное желание женить меня на своей Анадионе и разлучить с ее Наной — глупость, объяснимая только его профессиональным целомудрием: ведь Анадионе было под шестьдесят, я — почти сорокалетний, а Нана — в полном цвете юной женственности.

Сначала он только устрашал меня

нарочитым шелестом этих проклятых любовных писем из-за спины мертвеца Лесли, как в тот день, когда явился ко мне незадолго до Рождества — Лесли только что умер, — сердечно поздоровался, сел в мое любимое кресло с большим томом на коленях и принялся поджаривать меня на медленном огне.

— Что это за книга? — спросил я, налив ему обычную изрядную порцию ирландского виски.

— Биография Виктора Гюго. Читали? Автор — Моруа.

— Да. Она ведь почти сорокалетней давности. Вышла в пятидесятых, кажется?

— Не утратила интереса. Как-никак большой поэт, неуемный бабник, патриот, врун и мошенник.

Он раскрыл книгу на первой из нескольких бумажных закладок, вдел монокль и хитро взглянул на меня.

— Вот послушайте. Меня — так чрезвычайно забавляет.

Спокойным, веселым голосом он зачитал письмо Гюго своей всегдашней любовнице Жюльетте Друэ.

— «Любимая Жюльетта, — или, не будем мелочны, любимая имярек, — проснувшись, ты найдешь это сложенное вчетверо письмо у себя на подушке, и ты улыбнешься, правда? Мне так нужна эта улыбка твоих милых, прекрасных, исплаканных глаз. Спи, моя Жюльетта — или там, положим, любимая имярек, — пусть тебе снится, как я люблю тебя. Как лежу у твоих ног. И помни во сне, что ты — моя любовь…»

У меня свело живот. Я впервые заподозрил, что мои письма украдены. Это письмо я прекрасно помнил, самое первое мое письмо Анадионе, оставленное у нее на подушке в тот вечер, когда я покинул Угодье ффренчей, где провел неделю, помогая благоустроить летнее жилье. Он спокойно читал дальше, а я похолодел от нового ужаса. Не послал ли я это же письмо Найе? Так много писем было написано им обеим. До чего же прав был Корнель: чтобы лгать, надо иметь очень хорошую память. Чьи у него письма, где и как он их заполучил? Он дочитал, улыбнулся мне исподлобья со всеведеньем инквизитора, вынул вторую закладку и заулыбался во весь рот.

— А вот сущая прелесть! В стихах. Наш любвеобильный Виктор, изменяя своей возлюбленной на каждом шагу, вдруг с удивлением обнаружил, что она не только чуть-чуть огорчается, а вздумала ревновать! И что же он делает? Покоряет ее заново обольстительными стишатами. Кстати, вы ведь, наверно, знаете, что глаголы «обольщать» и «растлевать» — почти Синонимы?

Он стал читать с иронической выразительностью, усугублявшей издевательство, и я вспомнил. Этим стихотворением Гюго я пытался умиротворить Анадиону на другой день после того, как вышел ей навстречу от Наны.

Как, ты ревнуешь? Ты? Тебе ль, души отрада, К прохожим ревновать меня из-за ограды? Светило незакатное! Царица в сонме ночи! Твой вечный свет мои ласкает вечно очи. И что тебе птенец, бутон Анадионы? Как придорожный цвет затмит мою Диану?

Пока он читал, я решил, что он — нет! — что Лесли залез в бумаги Анадионы. Там, конечно, нет указующих

имен, адресов или подписей, но почерк мой там есть. Я сдался. Я признался, что да, однажды или дважды, да, дважды я в письмах выражал свое восхищение Анадионе, «вашей дочери», и при этом слегка одолжился у Виктора Гюго. Ему ли не знать, как сентиментальна бывает старость? Я убежден, что он поймет меня.

Он понял вполне достаточно: встал, извлек из заднего кармана своего форменного сюртука и воздел к потолку пачку писем, которые, объявил он, доказуют куда больше — и громовым тоном папы Гильдебранда повелел мне немедля избавиться от смехотворного увлечения «этой девчонкой» и жениться на ее матери. Я люто воспротивился. Да и что мне было толку в его нелепицах? Великолепным жестом — дескать, «иди, обнародуй и будь проклят» — я указал ему на дверь. Он донимал меня потом неделю за неделей.

На Рождество, когда Нана вернулась из Парижа, он поджидал ее в Дублине. Через час она стояла у меня в передней, бледная от гнева, — войти она отказалась — и рассказывала об их встрече.

— «Адресовано твоей собственной матери!» — с издевкой сказал он и швырнул твои письма мне на колени. Я просмотрела два-три и рассмеялась ему в лицо. «Отец Деззи, — завопила я, — это же всё МНЕ письма!»

— Что он на это сказал?

Она помолчала. Потом холодно ответила:

— Он просто показал стихи, которые ты прислал ей, когда принюхивался к моей юбке. Это, мол, опять-таки Гюго. А то я не знаю, что Гюго, — не зря же я проходила французскую литературу. Там только одна миленькая строчка из твоей собственной умной головушки. Помнишь? «И что тебе птенец, бутон Анадионы?» А еще я у тебя называюсь «придорожным цветом».

— И ты сказала…

— Да я-то, конечно, сказала правду. Я сказала, что про ваши с матерью отношения знаю с тринадцати лет. С тех самых пор, как ты приехал однажды вечером в июне 82-го в Угодье ффренчей, когда я там жила в соседней с нею комнате, и вы мне полночи не давали спать, галдели, как дергачи на лугу. Ты, значит, спутался со мной, а с ней у тебя продолжалось? Ну да, так ты и скажешь! Не надо, не надо! Эти стишочки, где я — придорожный цвет, написаны всего за несколько месяцев до твоих парижских клятв в вечной любви.

— Анадиона была больна. Я бы и не то для нее сделал. Я ее когда-то любил.

— Твой распрекрасный монсеньор с особым вкусом сообщил мне к тому же, что моя мать — побочный ребенок. Это правда?

Я так долго подыскивал слова, что она заорала на меня:

— Это правда?

— Почему у вас об этом зашла речь?

— Это правда?

Я кивнул. И снова тихо спросил ее, как она думает, почему он вдруг заговорил об этом. Она не стала мямлить — прямота была в ее натуре: чтобы сломить ее, — и, судя по ее воспаленным глазам, ему это едва ли не удалось.

— Кто был отцом моей матери?

— То есть кто твой дед?

— Да.

— Известно только, что твой дед не был мужем твоей бабушки.

— А как это может быть известно?

— Дублин говорит в один голос. Единогласно. Здесь все знают всех. Это называется жить по-людски. Была такая дублинская шуточка: наш импотент-гинеколог все может сделать для чужих детей, а своего сделать не может.

— О, Господи!

Это в том смысле, как она рада, что живет теперь в городе, где все всех не знают — ну, по крайней мере со времен Французской революции. По ее темному лицу я догадался, что Дез пошел еще дальше.

Поделиться с друзьями: