Избранное
Шрифт:
Я вскочил с постели, застегиваясь и приводя себя в порядок, чтобы достойно принять женщину, и крикнул:
— Войдите, пожалуйста!
И она вошла — в своем черном фартуке, удрученная и заплаканная, точно вдовица, потерявшая на днях мужа, и еще с порога рассыпалась в извинениях за то, что прервала мой отдых, но надеется, ее простят великодушно, — изливалась она потоком любезностей, предшествующих, как правило, какой-нибудь просьбе. Стоя перед ней в одних носках (второпях мне не удалось нащупать домашние туфли) и взирая на нее сверху вниз, я предоставил ей лебезить передо мной сколько угодно, дожидаясь, пока она наберется храбрости. Наконец она решилась; и, видимо, далось ей это нелегко.
— Господин Раде! — проговорила она. — Я знаю, вас не интересует кит. То есть вы не рветесь попасть на эту выставку, — поправилась она. — Вы — житель Приморья и, может быть, имели возможность наблюдать его, так сказать, в его родной стихии, в море, вот я и подумала, не окажете ли вы мне огромную любезность, уступив
Она так унижалась из-за кита, что я готов был ее пожалеть. До сих пор она не сумела достать билета и еще не видела кита, но молчала об этом, стыдясь признаться. И вот теперь она изворачивалась передо мной и хитрила, а я не мог отказать себе в удовольствии еще и еще продлить ее мучения. Снизу по босым ногам от пола поднимался неприятный холод, но это не могло мне помешать держаться перед ней с солидной и представительной важностью. Многозначительно откашлявшись и выпятив грудь, я заговорил, внушительно растягивая слова.
— Уважаемая госпожа, — сказал я. — Я охотно пошел, бы навстречу вашим страстным пожеланиям, если бы это не было для меня абсолютно невозможным. В конце концов, я мог бы достать билет или уступить вам свой, если бы… — тут я должен был подхватить свои брюки, возымевшие намерение съехать вниз, — …если бы моя совесть и мои принципы позволили мне поступить подобным образом. Как вы изволили сами отметить, я был и остаюсь противником Кита. — Видимо, не следовало открыто в этом признаваться. Битва не окончена. Но еще вчера раздавленный морально, сегодня я по непростительному легкомыслию увлекся ораторским пылом и, приободренный падением хозяйки, вынужденной обратиться ко мне с просьбой, как бы утратил ощущение реальности. — Повторяю — я по-прежнему принадлежу к числу немногих людей, не охваченных истерией, сохранивших трезвый ум и самостоятельность суждений. И почитаю своим долгом вразумлять других, насколько это возможно, да и кем оказался бы я в своих собственных глазах, если бы проповедовал одно, а поступал по-другому. Поверьте, дело вовсе не во мне и не в ките. В конце концов, что такое кит как не дохлая рыба. И почему бы мне не пойти на него поглазеть? Как свободный человек, я волен поступать, как мне заблагорассудится. Но я не стану этого делать! Не потому, что это так уж плохо — посмотреть на какого-то кита, который скоро начнет смердеть. (На всякое чудо три дня дивятся, на кита — месяц, а потом его как не бывало!) Вы спросите меня — что за беда, если на него поглядит несколько тысяч человек, что в том плохого для меня или для них? Но в этом-то и заключается суть. Ведь если сегодня люди рвутся к киту, завтра они помешаются на чем-нибудь еще, на какой-нибудь дьявольщине или, может быть, на золотом тельце, — добавил я значительно.
Я ожидал, что хозяйка рассвирепеет и снова произойдет неприятная сцена. Но то ли убаюканная моей длинной речью, то ли оттого, что рухнула еще одна надежда добыть билет и увидеть кита (единственного кита в ее жизни), хозяйка, понурив голову, со слезами на глазах, волоча ноги в старушечьих шлепанцах, уничтоженная, сгорбленная и как-то сразу одряхлевшая, без слов вышла из комнаты.
Противоречивые чувства боролись во мне. Здесь, в этой комнате, начались мои унижения. Здесь впервые именем кита оскорбили мой слух, и мне казалось справедливым отсюда увидеть его близкий конец. Я должен был бы упиваться своей первой победой — тогда ведь я не знал, что меня ожидает, — но вместо ликования меня охватила тоска. Свесив ноги, сидел я на постели. И готов был в чем-то себя укорять. Вправе ли я навязывать свои вкусы и подгонять всех под единую мерку?
Почему люди в своих поступках должны копировать меня и поступать в соответствии с моими желаниями? Люди не по выкройке скроены. Не всем идет одно и то же платье, и разве я, борясь против кита, что выставлен на Ташмайдане, не предлагаю им взамен некоего своего кита? И что мне надо от этой старой женщины? Что осталось у нее в жизни? На что ей надеяться? Чего ждать? Разве что время от времени упиться видом какого-нибудь кита и восторгаться им.
Но недолго пришлось мне тешиться размышлениями о судьбах других. В тот же день я получил суровый и горький урок, заставивший меня обратить взоры на свою собственную судьбу.
После длительного перерыва я отправился навестить свою сестру. Захотелось повозиться с маленькой племянницей, но было и другое, сокровенное и более эгоистичное желание — отдохнуть в тихом домашнем уголке, разрядиться после нервного перенапряжения последних дней, которого мне стоило мое решение категорически пресекать всякие попытки заговорить со мной про кита и вообще при мне касаться этой темы. Я расположился возле теплой печки, в кресле, давно уже признанном собственностью «дяди Рады», и наслаждался чистотой и уютом. Но не прошло и получаса, как я непостижимым, непонятным для самого меня образом оказался втянутым в разговор о ките. Обнаружилось это лишь после того, как я в запале случайно задел девочку рукой и она расплакалась. Это меня отрезвило и помогло осознать, что я держал горячую обвинительную речь против целого света, доказывая своей сестре, что только я один прав. Я было рванулся к девочке, желая приласкать и утешить ее, но она разрыдалась еще громче
и кинулась к матери, ища защиты. Мне стало ясно, что плакала она не оттого, что я ее ударил; ее испугали непонятные ее детскому разумению ожесточение и ненависть, которыми дышали мои речи. Сестра увела девочку в другую комнату, села напротив меня — умная, красивая, сознающая свое превосходство женщина — и стала читать мне мораль.— Что с тобой? — говорила она. — Ты как безумный только и знаешь, что твердить про этого кита. Чем он тебе мешает? Я наконец поняла: все дело в том, что ты стареешь. Ты стал консерватором, сухим, желчным, ворчливым консерватором, не способным воодушевиться, загореться чем-нибудь. Увлечься без памяти. Консерватором, который только и мечтает о том, чтобы все вокруг остановилось, окаменело, которому претит все новое, потому что новое напоминает, что его дни уходят, меняются времена и люди тоже. И ты борешься не против кита, не против моды, истерии и заблуждений, милый мой, ты защищаешь тишину, покой, неподвижность; старческий покой и мертвую неподвижность. Себя защищаешь, братец мой, себя!
Этого еще недоставало! Отеческих наставлений о том, что, не противясь неминуемому приходу старости и смерти, следует искать омолаживающего растворения в других, в нем черпать силы и бодрость и находить обновление.
— И наконец, позволь узнать, — продолжала сестра, — кто дал тебе право предписывать людям, как им жить? Что делать, как развлекаться, кого любить? И хороша бы была эта жизнь, если бы ее регламентировал такой черствый, твердокаменный сухарь, как ты. Да я бы первая отказалась от жалкого существования, лишенного радостей, волнения, перемен и потрясений.
У меня не было ни сил, ни охоты за себя постоять. Я ушел скрепя сердце, несчастный, непонятый, чтобы не далее как на следующий день услышать от Десы такие же упреки.
Муж Десы находился в отъезде, и мы чувствовали себя в полной безопасности. Я совсем по-домашнему завалился на диван и намеревался было снять пиджак и ботинки, когда из кухни, неся кофе на подносе, появилась Деса и сказала, что нечего мне разоблачаться, потому что мы отправляемся сейчас же смотреть кита. Ей, видите ли, удалось раздобыть два билета.
— Я так рада, — говорила она. — В кафе показываться нам опасно, зато мы прогуляемся до Ташмайдана. В толчее нас никто не заметит, а если даже кто-то и увидит, мы могли случайно встретиться. Мне так хочется хоть когда-нибудь вырваться с тобой из этих стен и побыть на людях!
Как мило с ее стороны сказать мне такие слова! Я благодарен ей также и за то, что она испытывала подобные чувства, но откуда взяла она билеты, спрашивал я себя, а поскольку верность и постоянство не были сильной стороной ее характера, то опасался, что Деса получила билеты не слишком желательным для меня способом, и принять их, конечно, не мог. Кита я тоже смотреть не хотел, однако не решался прямо ей сказать, не надеясь, что она поймет, а объяснять все с самого начала было невмоготу. И потому использовал билеты для ревнивых подозрений и упреков. Она, чертовка, искусно отбивала мои атаки. Билеты достала ей приятельница, а тут уж ни к чему не придерешься. Я только того и добился, что испортил настроение ей и, разумеется, себе. Дело дошло до ссоры и крепких слов. Скверной ссоры и скверных слов. Я заявил ей, что она бессовестная женщина и подколодная змея; она обозвала меня тряпкой. После войны все вышли в люди, а я — ни тебе директор, ни начальник — жалкий мелкий чиновник, канцелярская крыса. Вечно ношусь с какими-то глупыми выдумками, а люди тем временем делают карьеру и преспокойно обходят меня. И что я ей могу предложить, чтобы рассчитывать на ее верность? Кто я — такой раскрасавец или уж очень молодой, располагаю машиной, или получаю посылки из-за границы, или перекупщик, или спекулирую на черной бирже и не знаю, куда деньги девать? Если бы я слушался ее и извлекал из жизни хоть какую-нибудь пользу для себя, как это делают другие, и если бы, в конце концов, действительно ею дорожил, то давно придумал бы что-нибудь, чтобы вытащить ее из этого кошмара и освободить от ненавистного мужа… Она плакала, но, увидев, что я застегиваюсь, кинулась удерживать меня, однако и для моего непритязательного вкуса всего сказанного было более чем достаточно. Я отстранил ее весьма бесцеремонно и вышел, хлопнув дверью. Таким образом, и с этим было покончено.
В канцелярии дела обстояли не лучше. Давно миновали чудесные мирные дни дружелюбных бесед о ките. Тогда я сходил за оригинала, отставшего от времени, и служил мерилом того, насколько сильно обогнали меня в своем развитии другие, ибо, если бы на свете не водились трусы, не было бы героев и борцов. Теперь мое упорство мешало им. Я был не только старомоден, но и против моды и являл собой наглядный пример инакомыслия, а этого они никак не могли перенести.
Все от меня отвернулись. Я не получил ни прибавки к жалованью, ни обычных премиальных после балансового отчета. Раньше поговаривали, что я поеду в заграничную командировку, теперь об этом забыли и думать. Зато пересадили на время в боковую комнатушку, желая якобы создать мне более спокойную обстановку для работы, а в действительности убрали с глаз долой. Некоторые перестали замечать меня при встречах, а вышестоящие чиновники делали вид, что не узнают, и даже Общество трезвенников не выбрало меня в новое правление.