Избранное
Шрифт:
Сандра
Теннисное поле было покрыто красным гравием, одежда липла к коже, и я постоянно выскальзывал из своих слишком больших кроссовок. «Подача», — крикнула ты, Сандра, и отпрыгнула в сторону, а я откинулся назад и подбросил мяч вверх, на уровень плеча, однако, несмотря на то что вроде бы все было проделано правильно, стукнуть по мячу я ухитрился лишь верхним краем ракетки, проклиная родного отца, обрекшего меня когда-то на эту игру, мне не хватало еще запулить ракеткой за сетку. Ты подбежала, заметила, что на теннисном поле со мной каши не сваришь, и взяла меня за руку. «Ты неправильно подаешь», — сказала ты, будто это была для меня свежая новость, и показала, как подавать правильно, три быстрых мяча чиркнули над сеткой, четвертый упал на нашей стороне, ты пахла многими женщинами. Где мои очки? Ты показала мне, как надо завинчивать мяч, подавая от левой ноги, как при этом двигаются бедра, и зажала мне рот своими солдатскими ладонями. Потом ты сидела на садовом стульчике, покачивала ногой и смотрела на меня долгим взглядом, а я пытался разгадать: «Что у нее внутри, что она хочет разгадать?» Но ты тогда еще ничего не ведала
Ты взяла в правую руку теннисный мяч, повертела его в пальцах, а потом прикусила его зубами, и по сравнению с твоей кожей он был бел и щетинист, точно брюшко кролика, и я (тогда еще не помышляя о Граббе, посещавшем лагеря уничтожения, и о том, что там он мог повстречать Банаха [76] , там погибшего и открывшего парадокс, согласно которому яблоко — или теннисный мяч — может разрезаться на доли, а затем снова соединяться в шар, меньший, чем атом, больший, чем солнце), — я думал: она ловит меня на удочку, вонзая зубы в белую щетину с приставшими к ней красными крупинками гравия. Как я ни подстерегал тебя, как жадно ни высматривал, ни один твой жест не был мне знаком после Бала Белой Мыши — ты была совсем другая. К моей неоправданной, ничем не обоснованной гордости. В доме, где звучала песнь твоей матери, ты парировала удары или нападала с придворно-учтивыми фразами, взятыми напрокат из какой-нибудь скучнейшей книжки, фразами вроде этой: «Хотя женщина и помогает мужчине найти самого себя, она делает его пленником», этим ты хотела сказать: «Я ни в чем не могла помочь Граббе, и я сама навсегда стала его пленницей». Чайный столик, за который уселся рыжий скульптор, то ускользал прочь, то возвращался назад, я сидел, зажатый вами с обеих сторон, комната сужалась и превращалась в кабину, плавающую в пространстве Алмаутского парка, и меня, неподготовленного астронавта, кружило, ты смотрела, как я трепыхаюсь в путах веревок, шедших от углов круглой кабины, они перекрещивались на мне и делили меня на сегменты без всякого тангенс-плана, так что я тоже мог увеличиваться и сжиматься от размеров солнца до размеров атома, но вот своей тренированной рукой ты сжала мое запястье с голодным и вместе с тем удовлетворенным видом, стерва, твои зубы обнажились, и ты встряхнула короткими, подстриженными всего два дня назад волосами. Настанет миг — и я вырвусь отсюда, из этой комнаты, Сандра, не бойся, я не навещу тебя больше в Алмаутском доме, где ты держишь всех этих псов; они лают, и это самый страшный звук на свете, он бессмыслен, он рвет паутину, я слышу их в каждой комнате, своим лаем они раздирают меня на части, они…
76
Стефан Банах (1892–1945) — польский математик. Один из создателей современного функционального анализа. Погиб в концлагере.
Агрессия
Они не ушли далеко от дома, потому что, прежде чем учитель успел потребовать объяснений у мальчика, приплясывающего рядом, и лишь, как брошенный в беде папаша, угрюмо размышлял, что это все-таки придется сделать (мальчик уже напустил на себя смиренный вид и явно подыскивал лживые отговорки), возле домика привратника на них невесть откуда выскочил отец Сандры с громким криком: «А, наконец-то!»
Мальчик стал медленно ретироваться в сторону кустов, будто искал там укрытия, но старик схватил его за шиворот.
— Ах ты, негодник! — закричал он. — Улизнуть захотел! А что ты мне обещал?
— Я еще не успел попросить его об этом, — ответил мальчик.
— Ага! — злорадно крикнул старик. Он поманил их за собой, а когда они двинулись за ним следом, мальчик что-то зашептал, но учитель не разобрал ни слова. — Не успел, ишь ты, — пробормотал идущий впереди старик, он нагнулся, проходя под ветвями ольхи. Они увидели деревянный домик, спрятавшийся позади привратницкой. Мальчик с силой сжал руку учителя, его плутовская физиономия не сулила ничего хорошего.
— Пусти, — сказал учитель и выдернул руку.
— Подожди же, — громко сказал мальчик и посмотрел на учителя с укором. — Вы же сами этого хотели, вам непременно нужно было взглянуть на этот дом вблизи, вот я вас и привел.
Когда они вошли — старик все время болтал без умолку: они не должны обращать внимания на беспорядок, ибо так лучше работается художнику, а потом сам-то он отлично знает, где что лежит, если только уборщица не похозяйничает в его студии… — они увидели просторное помещение — старик в восторге раскинул руки, — служившее фотоателье или чем-то вроде лаборатории: повсюду стояли химические колбы, дистиллировочные трубки, зарешеченные ящики с сурками, разделочные столы с салфетками в засохшей крови, секстанты. К стене, где прежде
находился камин, под углом была приставлена сложенная серебристо-белая ширма, перед которой сидела женщина.— Мефрау Хармедам, в прошлом герцогиня Миесто, — старик отвесил поклон в ее сторону, женщина не шелохнулась. Она была обнажена и выкрашена белым, она сидела, завернутая в металлическую сеть, которая врезалась ей в кожу, напряженно вздувавшуюся белой известью в каждой ячейке. Единственным ее одеянием были колпачки из золотой парчи, как приклеенные державшиеся на ее сосках. Ее лицо было как-то утрированно загримировано: накладные ресницы, лакированные, фосфоресцирующие брови — в обрамлении мягких, тонких, рыжевато-каштановых волос, то здесь, то там вырывавшихся из-под блестящей паутины. Металлические нити глубоко врезались в ее тело, она неловко сидела на коленях, опустившись на грязные, вымазанные краской пятки, ее руки были прижаты сзади к полным ягодицам. Она чем-то была похожа на пень; напротив, на расстоянии пяти метров, стоял старинный фотоаппарат, готовый к съемке. Она не улыбалась, ее продолговатые лиловые глаза были устремлены на что-то, расположенное вдалеке, поверх головы учителя, который думал: «Такого цвета глаз не существует в природе, они, видно, тоже подкрашены, над этим телом долго колдовали, или, может, у нее стеклянные глаза и она не видит», но мефрау Хармедам проследила взглядом за мальчиком, когда тот уселся на один из ящиков, откуда доносились шорох и попискивание.
— Я тут только начал устанавливаться, — пробормотал старик и исчез под черным покрывалом, лежащим на фотоаппарате; двигая локтями, он приглушенно тарахтел, сообщив среди прочего, что это ателье принадлежало его брату, можно полюбоваться его работами, развешанными на стене, и действительно, к планке кнопками были приколоты фотографии. Это были портреты детей. Крестьянские девочки десяти-двенадцати лет, сопливые, лохматые, вымазанные сажей или плачущие, были сняты на идиллическом фоне плакучих ив, озера, горных вершин.
В углу, сложенные друг на друга, разные по величине и цвету, стояли ландшафты — гигантские изогнутые листы. Учитель вновь узнал за спиной деревенского ребенка Алмаутский парк, буковую аллею и газон (правда, без единой скульптуры). Установка аппарата не ладилась, старик, то и дело пыхтя, вылезал из-под своего черного покрывала, смотрел, часто мигая, на свою модель, затем передвигал один из алюминиевых прожекторов и снова исчезал. Он очень усердствовал, очевидно находясь под впечатлением визита, потом предложил учителю стул, а сам присел на краешек подоконника, поставив ногу на вращающуюся табуретку. Все молчали. Тишину старик долго выдержать не мог. Он снова заговорил: как жаль, что учитель не знал его брата, весьма примечательная фигура, а уж как они ладили друг с другом. Во всяком случае, перед войной. Потому что война здорово по нему проехалась. Он попал в такую переделку, после которой, так сказать, слегка тронулся. Иначе с чего бы ему пришло в голову, где-то за месяц перед смертью, потребовать, чтобы Алесандра выдернула все зубы?
— Чтобы сделать искусственную челюсть? — спросил мальчик.
— Нет, мой храбрый мальчик, нет, вовсе не для этого, он совсем не хотел, чтобы она выглядела кокеткой!
— А она сама этого не хотела? — спросил мальчик.
— Нет, — обиженно ответил старик.
Не так уж это и глупо, продолжал он, отрубали же себе бушмены пальцы в знак скорби, и разве не правда, что мы совсем не занимаемся телом, что мы со-вер-шен-но за-бро-си-ли телесное? Скорее всего, болтал он дальше, его так-сказать-странность приключилась не только из-за того зверства, которое над ним учинили на площади в Остенде, после чего он потерял еще и все волосы, а свихиваться он начал еще раньше из-за паров ртути, с которой он производил опыты. Учитель устал, щиколотка, стиснутая ботинком, нестерпимо ныла. Старик, приведя еще один пример изуверства с отрубанием пальцев — на сей раз из средневековья, — сам он считал этот обычай вполне справедливым, вдруг вновь обрел свой детский голосок, которым он приветствовал их в Алмауте, и затянул песенку на смешанном итальянско-французско-испанском. Завершив припев козлиным блеяньем, старик пояснил, что это был излюбленный гимн его брата, который даже написал собственный текст и поставил внизу подпись: Скардарелли. «Но я не постыжусь вам сказать, песня была не менее идиотской, чем „бакала-бакала“, которую регулярно напевал Луи Шестнадцатый». Воспоминание о брате словно прорвало все плотины, старик трещал без умолку, то и дело соскальзывая с подоконника, время летело мимо; пожилая женщина, остановившая свои блестящие глаза из искусственных камней на мальчике, дышала с трудом.
Вероятно, мальчика все это раздражало не меньше, чем учителя, он болтал ногами, играл экспонометром, примеривался к кинокамере. Наконец старик со вздохом слез с подоконника, попросил тишины и исчез в складках покрывала на своем монстроподобном агрегате. Из-под покрывала вынырнула безволосая розовая рука, нажала на ребристую грушу, и багрово-красный Рихард Хармедам, появившийся вновь, сладко потянулся.
— А может быть, вы слышали, как он вел себя перед смертью, в саду? Нет? Он потребовал, чтобы его на вращающемся стуле вынесли в сад, и там, посидев часок на солнце, он вообразил себя тюльпаном и пожелал, чтобы Сандра с Алисой начали его поливать! Ах, все-таки к лучшему, что он скончался!
Снова стало тихо. Женщина, покрытая каплями пота, икнула. Учитель, поднявшись с места, попытался опереться на саднящую ногу и чуть не упал на увеличенную фотографию кустарника, тут он увидел, что край ее пятки, уже попадавшей в поле его зрения, покрашен; он нагнулся и обнаружил, что и вся ступня покрыта пурпурной краской, и он вспомнил, не без некоторой гордости за свою эрудицию, что таков был обычай жриц с Крита, которые вне храма не смели коснуться ногой земли.
Ее известковое лицо было по-прежнему обращено к мальчику, и вдруг — событие! — веко ее правого глаза невероятно медленно поползло вниз и накрыло глазное яблоко. Казалось, что сова, которую из-за ее неподвижности можно было принять за чучело, внезапно медленно мигнула. Предназначался ли этот знак мальчику? Сиплый, надтреснутый голос женщины произнес: