Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Калечку хочешь при себе иметь? — Должно быть, вспышка его объяснялась боязнью, что кто-то спугнёт его знаменитую удачу.

Впрочем, он великодушно переносил её присутствие, и происходило это не из насильственной благодарности к женщине, заслужившей его привязанность чёрной работой прачки и жены: попросту дни Увадьева были завалены более важными делами. Возможно, он был приспособлен для иной, сокрушительной любви, за которую надо бороться и тратить силы; он ждал другой, равной по возможности ему и непохожей на Наталью, которая девять лет уныло проторчала под рукой, как походная чернильница. Переворот этот мог произойти каждую минуту, она знала это и жила неспокойно, как на бивуаке, всегда готовая уступить место ещё не существующей сопернице. Целых два года длилось это противоестественное равновесие, а та, уже победившая, всё не шла. В ожидании катастрофы её не тревожили временные увлеченья мужа; не тронутый в чувствах

и потому падкий на необычное, он позволял себе изредка эту любовную роскошь. Не страшась причинить горе, он угощал иногда жену шоколадом, который случайно оставался у него в кармане от другой; сам он не любил сладостей и не терпел, чтобы вещь бесцельно пропадала в мире. Жуя это горшее отравы угощенье, она зорко наблюдала его в те часы; он сидел очумелый, уставясь куда-то в беспредельную тишину. В большинстве то бывали женщины опрокинутого класса; в короткие часы свиданий они успевали напоить его жгучей тоской собственного опустошения.

К этому времени Варвара разъехалась с сыном. Привыкшую к нужде, её бесило даже и самое крохотное благополучие. Случались ссоры и раньше, но Увадьев терпел, узнавая в ней самого себя; однажды нитка перетёрлась. На прощанье выругав сына окаянным солдатом, она выговорила ему всё, что отстоялось, как в масляной бутыли, в её просторном сердце.

— Жги да пали, да сяки, да руби единородных-то! Когда штаны-то с лампасами наденете? На всех нехватит, так хоть из ситчика пошейте, черти неправедные.

Связав полотенцем неразлучную перину, спутницу скитаний, она сунула в серёдку икону, села на извозчика и укатила куда-то в подвал: сосед обещал ей место трамвайной стрелочницы. В тесной квартирке Наталья осталась одна; в ожиданьи родового часа она беззвучно бродила по комнатам, избегая взглянуть в нарядное с бронзой зеркало, выданное по ордеру. Дымила печка; черная, клейкая, как лак, гуща капала из трубы. Напротив в окне висела облупленная вывеска закрытого ящичного заведения. Мужа услали в командировку. Жеглов приезжал по пятницам. Кто-то внизу играл на трубе.

Именно Жеглова и вызвали по телефону, когда начались преждевременные роды. Нижняя жилица привела акушерку. Та кипятила воду на примусе и курила толстую дымучую папиросу, когда приехал Жеглов; затягиваясь она равнодушно глядела в просвет на заиндевелом окне: там, на улице, подыхала близ сугроба кляча. Акушеркина брата, юнкера, застрелили в октябрьских боях, и с тех пор она почитала нравственным долгом ненавидеть большевиков; ненавидела она, впрочем, не особенно пламенно, так как недолюбливала и братца. У неё на лбу, в землистой борозде, прятался прыщ, и Наталье всё казалось, что такая непременно ткнёт её папиросой в голый живот. Тем сильней она обрадовалась Жеглову, который ещё с порога начал доставать из кармана яблоко. Затем, присев возле, он рассказывал невероятные истории, как, например, и ему однажды довелось действовать за повивальную бабку. Наталья не смеялась и, кутаясь в шубку всё косилась на акушерку, вынимавшую из кипятка сверкающие инструменты, атрибуты ремесла. Вдруг лицо Натальи стремительно пророзовело, и яблоко покатилось из откинутой руки.

— Ну, родитель, ступайте покурить… — оживилась акушерка и вытолкнула Жеглова, который от растерянности кинулся прежде всего поднимать яблоко.

Обжигали его затуманившиеся наташины глаза; кроме того, видевший расстрел рабочей демонстрации, он на выносил женского вопля. Как был, без шапки, Жеглов выскочил на площадку лестницы. Дверь, снабжённая автоматическим замком, захлопнулась. Жеглов остался один.

III

Снизу дул в разбитую дверь почти полярный холод; окна тоже не имели стёкол, и снежинки привольно резвились в сумерках лестничного провала. Обвиваемый сквознячками, Жеглов усердно топтался на месте и всё вскидывал на нос спадающее пенсне. Рубашка из синей бумазейки, какой раньше обклеивали футляры, вовсе не согревала. Когда стали коченеть ноги, он принялся поплясывать энергичней, даже соблюдая подсознательный ритм. Дверь, соседней квартиры открылась, и человек внушительных размеров, да и возрастом не менее пятидесяти вынес за дверь помойное ведро. Неторопливо отжав мокрую тряпку, он искоса взглянул на Жеглова и прислушался к крикам, которые сочились и сквозь войлочную обивку. Тогда, застенчиво улыбнувшись, Жеглов стал сморкаться.

— Ничего, валяйте, — сказал человек с тряпкой.

— Дует очень, — пожаловался сквозь зубы Жеглов.

— Зима, — рассудительно определил тот. — Брат?

— Не совсем.

— Э, дядя! — догадался тот, не допуская никакого родства, кроме физического, которое толкнуло бы на такую жертву.

— Знаете что… И не дядя!

Человек с тряпкой меланхолически почесал переносье:

— Да, можно простудиться — январь, —

и неторопливо захлопнул дверь.

Так прошло минут пять; шнурочек пенсне покрывался лёгким инеем от дыхания, когда дверь снова распахнулась. Тряпка всё ещё висела у человека на руке.

— Да — я забыл — войдите — у меня печка — потом чай. Я тут пол — тряпкой. — Отрывистую, точно, сердился на вопиющую неточность слов, речь свою он сопровождал нетерпеливыми жестами. Пропустив гостя вперёд, он старательно запер дверь на цепь. — Не пенсне — не пустил бы!

— Пенсне не паспорт, — засмеялся Жеглов, всё ещё не доверяя тишине за дверью.

— Пенсне — надо смелость — за пенсне могут расстрелять — беглые хлюсты с каторги.

— Знаете что?.. — осторожно приподнялся Жеглов. — Я уж, пожалуй, пойду туда, на площадку. Я как раз с каторги.

Хозяин раздумчиво взглянул на гостя.

— Ничего — сидите — там зима. Моя — Ренне, ваша — Жеглов? Я не был на каторге — брат был — горный инженер — помер.

— И давно? — неопределённо поддержал Жеглов.

— Да — помер, — не понял хозяин и поглядел на стену, где рядом с мешочком крупы, помещённым туда от мышей, висела фотография инженера с мешковатой выправкой; будучи молод и глуп, зная каторгу лишь из окна казённой квартиры, инженер, презирал и крупу, и предстоящего Жеглова. — Помер — смерть растворяет — как сахар, но мысль нельзя — кристалл. Бессмертие — я потом докажу. Если да — в этом стакане будет безумие! — Он нарисовал широким жестом этот стакан, годный для определения и вселенной; потом перешёл к окну. — Там лошадь мрёт — хвост притоптали — он примёрз. Хотите глядеть? У меня бинокль…

— Я уж лучше чайку предпочту, — открыто намекнул Жеглов, жадно впитывая в себя тепло из печки.

— Ладно — у вас яблоко — будем с яблоком — давайте половину — снесу жене.

Разорвав яблоко пополам, он вышел в дверь и плотно притворил её за собою. Жеглов осмотрелся. От сырых ещё полов пахло какой-то знакомой дрянью. На прогорелое колено трубы, как пластырь на горло, привязали проволокой кусок жести. На столе валялись листы толстой бумаги с рисунками, выполненными от руки и до кропотливости тонко; изображал он не то листву как бы архейского папоротника, не то беспредметное видение сна. Хозяин застал гостя за разглядыванием рисунков.

— Это жена, — пояснил, он, внося чайник и ставя его на печку. — Это мороз с окна — трудно — у неё глаза болят. Маньяк — ему нужно гармоничность распределения молекул — кристаллограф — скоро расстреляют. Нет, тот от гипосульфита — на стекле. Он в мук'e служит — носит в карманах — ворует.

— От рисования заболели глаза?

— Да — тряпочки с холодной водой — и лежать. Теперь сам — полы стираю — бельё — человек должен всё. Бегать не умею — украл доску из забора, упал — пять, пудов без тары!

Жеглов так и понял: перед ним стоял помрачённый интеллигент, для которого с начала революции потух свет в мире. Путём наводящих уловок он дознался, что был прежде Ренне крупным знатоком лесного дела, и Октябрьская застала его в глухом городишке, где он проживал с женой и дочерью в домике у старшей, одинокой своей сестры. Жена разводила коз и кормила весь дом, но, несмотря на козье молоко, сестра вскоре умерла; привыкшую к плавному течению прошлого века, её слишком утомлял шумный круговорот новых дней. Провинциальные условия не способствовали тихому житию; местную власть, на-глазок определявшую степень вредности граждан, могли когда-нибудь ущемить белые воротнички инженера. Тогда Ренне бросили сестрино пепелище и перебрались в Москву, на Сретенку. Здесь можно было укрыться с головой одеялом и ждать чего-то, выбираясь лишь для добывания еды. Под одеялом одолевала смертная тоска и червился разум, но, даже и чистя снег на мостовых в порядке общей повинности, он всё ещё скрывал своё инженерское звание, полагая, что за это-то и кокнут. Постепенно он входил в общую линию и, когда однажды ему удалось проволокой пришить к износившимся ботинкам огрызки автомобильной шины, он целый день смеялся от радости, как не смеялся, наверно, и первобытный человек, додумавшись до каменного топора; к таким ботинкам следовало лишь притерпеться первую неделю, а там шагай в них хоть пешком в Америку. Предельно опростясь, он тихо копил жиры, изредка проветривая их созерцательным бездельем. Ему даже нравилось это добровольное самоуничижение, а средства к жизни… кажется, их добывала жена, которая фанатически верила, что муж её рождён для великих свершений. Сперва она шила чувяки, а когда ковёр покончился, в пещеру их вторгнулся добродушный маньяк, за морозные узоры плативший ворованной мукою. Торопясь накопить побольше муки, прежде чем маньяка расстреляют, жена целые дни проводила в своём слепящем труде, а муж валялся на диване, зарастал седоватым волосом и твердил дикую штуку, налипшую ему на разум, как окурок к каблуку — «ерой-ерой, а у ероя еморрой!»

Поделиться с друзьями: