Избранное
Шрифт:
Улыбаясь, Сузанна ждала позволения войти.
— А, это ты! — без удивления сказала мать и оглядела её всю, от потёртой кепи до стоптанных, промокших туфель. — Войди… только не наследи, пожалуйста.
Дочь вошла, и мать подчёркнуто ухаживала за ней.
— …давно? — Она придвинула дочери блюдечко с вареньем, знакомое блюдечко с цветочной каёмкой. — Я говорю, давно приехала?
— Уже пять лет.
— Где же была?
— Везде… потом училась. — Варенье было из чёрной смородины, любимой ягоды отца. — Папа жив?.. там не висит его шубы.
— Да, мы продали шубу. Он выйдет, только допишет письмо. Бери сухарик.
— Спасибо, я возьму.
— Вот у меня глаза испортились. Это на тебе красное платьице?
— Нет, чёрное. — Она поискала глазами Назара, но его не
— Нет, его съели мыши. — В голосе матери мелькнула раздражительная нотка, каких не бывало раньше. — Шубу мы обменяли на крупу. Папа ходит в демисезоне… помнишь, с пелеринкой? — Они довели нас до нищеты.
Сузанна поморщилась, едва коснулся её этот затхлый ветерок прошлого, но она вспомнила тот ветхозаветный балахон, который стлали в кухне на полу, когда к кухарке приезжал на побывку сын. Ей стало грустно. Разговор не клеился до самого прихода отца. Филипп Александрович поцеловал Сузанну в лоб не прежде, однако, чем распорядился отправить деловое письмо. Мать, плохо скрывая слепоту, заискала его на столе. Они остались одни.
— Вернулась, — это хорошо, — шамкая, начал отец и тут же разъяснил: — у меня челюсть— надул техник — завтра хоть рельсу грызть. Много трепало?
— Да, я видела кое-что.
— Ерой, — усмехнулся Ренне, и Сузанна поняла, что слово это пришло к отцу вместе с демисезоном. — Кто ты теперь — кассирша?
— Нет, инженер.
— Электрик?.. строитель? Полтораста миллионов не могут построить приличного стойла себе за десять лет… строители! — Эту фразу он произнёс совсем гладко.
— Не будем об этом, — жёстко оборвала дочь. — Я химик. Ищу места.
— Я не могу — сам тоже — не рассчитывай.
— Я и не прошу, — улыбнулась Сузанна.
Раздробленной оконной рамой в комнату вторгался тяжкий закатный сноп; в свете его оранжевой бахромкой лохматился борт отцовского пиджака. Он стал широк ему, этот парадный пиджак; его часто гладили, обшили тесьмой, но и тесьма сносилась; из-за воротника прискорбно торчала вешалка.
— Разреши, я поправлю, — потянулась Сузанна, и тот удивился, но не воспротивился.
— Ты во-время, — успокоенно продолжал отец. — Берут комнату — хочет жилец внизу — на трубе учится — точно на паровозе играет. Вещи тут?
— Я не собираюсь оставаться у тебя.
Ренне смутился и заискал что-то на столе.
— Окна на юг — тепло — отдельный ход. Боюсь — на трубе играет — у меня зубы звенят.
— Я подумаю, — ответила Сузанна, вспомнив сырой чердак и дурака в подтяжках.
Кажется, Филипп Александрович не узнавал дочери: в прежнюю оболочку новое влилось естество. Левый глаз её, точно сведенный тиком, был срезан нижним веком заметно больше правого; тревожил и странным образом привлекал этот полуприщуренный глазок. Ренне покашлял:
— Пей чай. Мы уже обедали.
— Я тоже.
— Хм… замужем?
— Нет.
— Значит, девушка?
— Твой вопрос обижает меня.
Он опять растерялся.
— Э, сама в жизни! Я не то — я хотел — здорова?
— Да.
— Больше не спрашиваю.
— Спасибо.
Дальше разговор пошёл о пустяках. Отец шутлива рассказывал о встрече с Жегловым и при этом как-то бравировал молодостью, точно опасался, что именно дочь, погонит его со службы за старость «Человека нельзя тесёмкой, не пиджак…» — обмолвился он кстати, хотя тут же прибавил, что на одно свершение его ещё хватит, а там — без проволочки на слом, в домну… Сузанна играла ложечкой, не зная, что надо говорить в таком случае, но в эту минуту вернулась мать, молча разделась и прошла на кухню; оба были рады этой внешней причине оборвать невязавшийся разговор.
— Ты ступай — обними — ты женщина, — неловко сказал Ренне, и тотчас через закрытую дверь, несясь откуда-то из преисподней, ворвался глухой трубный рёв. — Играет — это его брат, милиционер — тот протяжней — учится. У них одна труба — по очереди.
Сузанна засучила рукава и пошла помочь матери. Она осталась, и это стало вступлением к катастрофе с другой женщиной.
Второго
натальина ребёнка задушила пуповина; когда Жеглов вернулся, акушерка собиралась уходить, а Наталья задичалыми глазами смотрела в потолок. Вскоре приехал муж и вёл себя на этот раз чутко и разумно. Жеглов покинул их, в надежде, что теперь-то всё склеится, он ездил часто в эту пору, и Увадьев неестественно шутил, что тот совсем отобьёт у него жену. Год прошёл в безмолвии и неписанном мире. Постепенно Наталья втянулась в работу, которую ей подыскал Жеглов, — неверная отсрочка несчастья, готового ввергнуться в неблагополучный дом. Близ этого времени Наталья часто встречалась с одной из бывших подруг, мужа которой по профсоюзной линии также перекинули в центр. Полная противоположность Наталье, она была пышна, порывиста, и рябинка давней оспы над бровью придавала ей особую неукрощённую задорность. По старой дружбе, она доверяла Наталье семейные тайны, краснела и тотчас хохотала от преизбытка здоровья и сил.— Мужики-то… — смешливо призналась она, наклонясь поправить подвязку, — совсем с ума повскакали мужики. Мой-то вчера обиделся: зачем я панталон кружевных не ношу… — Кровь прилила к её запотевшему, лицу, выпуклые глаза сверкали, и вся она обольщала уже одним своим неиссякаемым здоровьем. — Вот и ты! Как у тебя чулки сидят… ровно кожура какая складчатая.
Намёк подруги и надоумил Наталью овладеть мужем с другой стороны. В тот же день она случайно встретила на лестнице Сузанну и обострившимся чутьём женщины, которую бросают, узнала в ней ту самую, кого уже устала ждать. Она понравилась Наталье своей опрятной простотой, разбавленной лёгким пренебрежением к ступенькам, по которым поднималась. Невольно она попыталась подражать, в одежде её появилась тщательность, и Жеглов близоруко подмигивал ей в знак того, что ему-то хорошо известны тайные пружины подобных превращений. Не удавалась, однако, простота, точно не было у ней заслуженного права на это, и тогда благоразумие оставило её. Как-то, приехав в неусловленный день, Жеглов уже не улыбался; виновато поправляя пенсне, он взирал на её обсыпанное пудрой лицо и грубо подрисованные губы, — тяжеловесные орудия любовной досады.
— Вытри, Наташенька… будь умница, вытри, — и сам делал движенья, как бы собираясь помочь ей в этом. — Прямо бутон какой-то!
— Бывают бутоны, — не распускаясь, вянут… — оскорблённо сказала та.
Ей плакать хотелось, но она сдержалась, была раздражительна весь вечер, и Жеглов решил оставить её на время в покое. Мысленно он торопил приход её вольного одиночества, в котором она отыщет себе посильную дорогу. Вдобавок дела сложились так, что целых два месяца он не имел минуты навестить друга. А жизнь с мужем текла под знаком разрыва. Наталья рядилась, на службе посмеивались, а Увадьев недружелюбно наблюдал душевные судороги жены. Уже перестал он носить домой размякшие в карманном тепле шоколадки; обстоятельства понуждали целиком впрячься в потёмкинский хомут, у него краснели глаза, когда он заговаривал о работе. В большинстве это были мелочи и потому втрое требовали усилий. Надо было иметь особую веру, чтоб не упасть на этом первом перегоне, и он имел её, о чём не сознался бы и брату. Где-то там, на сияющем рубеже, под радугами завоёванного будущего, он видел девочку, этот грубый солдат, её звали Катей, ей было не больше десяти. Для неё и для её счастья он шёл на бой и муку, заставляя мучиться всё вокруг себя. Она еще не родилась, но она не могла не притти, так как для неё уже положены были беспримерные в прошлом жертвы. Наталья не знала, она ещё не забыла шоколадок и, решаясь вызвать мужа на разговор, сделал это с бестактностью покидаемой.
— Сколько ей лет?
Он вздрогнул и наморщил лоб.
— Кому?
— Ну, этой, твоей.
Его раздражал напряжённый смех жены; он ответил, только чтобы она перестала смеяться.
— Двадцать шесть, восемь… я не знаю. — Вдруг он вскочил и цепко схватил её за руки. «Чего ты ждёшь от меня? Освободи меня сама, сама…» — хотел он сказать, но принюхался и от удивления потерял мысль намёка. — Что это?
— Это… духи.
— Нет, чем это пахнет?
— Они называются… называются испанская кожа.