Избранное
Шрифт:
– А где гарантии?
– Карамба, капитан! Нам же все равно крышка. Говорю вам откровенно. Дивизия распалась. Она разбилась на отряды, которые теряют связь друг с другом и рассеиваются в горах, потому что люди остаются в своих деревнях. Мы устали. С тех пор как мы поднялись против дона Порфирио [90] , мы провели в боях немало лет. Дрались с Мадеро, с отрядами Ороско, воевали с сопляками Уэрты, а потом с вами, с карранкланами Каррансы. Немало лет. И мы устали. Наши люди как ящерицы: они меняют кожу под цвет земли, прячутся в своих хижинах, снова обряжаются в тряпье пеонов, ждут часа, чтобы опять идти в бой, и могут прождать еще сто лет. Они знают, что на сей раз мы побеждены, как и сапатисты на юге. Победили вы. Зачем
– Панчо Вильи нет в этой деревне?
– Нет. Он идет впереди. И люди уходят. Нас осталось уже немного.
– Что вы мне обещаете?
– Мы оставим вас живым тут, в тюрьме, и ваши друзья вас освободят.
– Да, если наши победят. Если нет…
– Если мы их разобьем, я даю вам коня и вы бежите.
– А вы стреляете мне в спину.
– Значит, не…
– Нет. Нечего мне вам сказать.
– В каталажке - ваш приятель-яки и лиценциат Берналь, посланец Каррансы. Вместе с ними будете ждать приказа о расстреле.
Сагаль встал.
Ни один из них не испытывал никаких чувств. Чувства каждого - на той, на этой ли стороне - были парализованы, раздавлены повседневным напряжением непрестанных боев, боев вслепую. Они разговаривали машинально, без всяких эмоций. Полковник хотел получить сведения и давал возможность выбирать между свободой и расстрелом; пленный отказывался сообщить сведения: не Сагаль и Крус, а две сцепившиеся шестерни разных военных машин. Поэтому известие о расстреле было встречено пленным с полным спокойствием. Правда, спокойствие это позволяло ему осознать чудовищное равнодушие, с каким он обрекал себя на смерть. И вот он тоже встал, выпятил нижнюю челюсть:
– Полковник Сагаль, мы долгое время подчинялись приказам, не имея возможности что-то сделать… что-то такое, что позволило бы сказать: это делаю я, Артемио Крус; делаю по своей воле, не как офицер. Если вам надо убить меня, убейте как Артемио Круса. Вы уже говорили - все это кончается, люди устали. Я не хочу умирать как последняя жертва победы, и вы тоже, наверное, не хотите умирать как последняя жертва поражения. Поступите со мной, как человек с человеком, полковник. Я предлагаю вам драться на револьверах. Проведите черту посреди патио и выйдем навстречу друг другу с оружием в руках. Если вам удастся ранить меня до того, как я перейду черту, вы добьете меня. Если я перешагну черту и вы не попадете, вы меня отпустите.
– Капрал Паян!
– крикнул Сагаль, сверкнув глазами.- Отведите его в камеру.- Потом повернулся лицом к пленному: - Я не сообщу вам часа казни, сидите и ждите. Может, это будет через час, а может, завтра или послезавтра. И все же подумайте о том, что я вам сказал.
Лучи заходящего солнца, проникавшие сквозь решетку, золотили силуэты двух узников. Один из них ходил, другой лежал на полу. Тобиас попытался прошептать какое-то приветствие; тот, что метался по камере, повернулся к вновь вошедшему, едва только закрылась дверь и ключи капрала щелкнули в замочной скважине.
– Вы капитан Артемио Крус? Я Гонсало Берналь, парламентер главнокомандующего Венустиано Каррансы.
Берналь был в гражданском платье - в кашемировой куртке кофейного цвета с хлястиком. И капитан взглянул на него так, как глядел на всех штатских, которые лезли в мясорубку войны: нехотя, с презрительным равнодушием. Но Берналь продолжал, вытерев платком свой широкий лоб и рыжеватые усы:
– Индеец совсем плох. У него сломана нога. Капитан пожал плечами;
– Терпеть недолго.
– Что там слышно?
– спросил Берналь, задержав платок у самых губ; слова прозвучали глухо.
– Всех нас поставят к стенке. Но когда - не говорят. Не пришлось помереть от простуды.
– И нет надежды, что наши подоспеют?
Он перестал ходить по камере. Глаза, невольно
сверлившие потолок, стены, решетчатое окно, земляной пол в поисках лазейки для побега, остановились на этом новом враге, на лишнем соглядатае.– Воды тут нет?
– Яки всю выпил.
Индеец стонал. Он подошел к изголовью каменной голой скамьи, служившей также кроватью, нагнулся к медному лицу. Его щека почти коснулась щеки Тобиаса, и впервые - так явственно, что он отпрянул назад,- перед ним возникло это лицо, прежде бывшее только темной маской, одной из многих, которые принадлежали безликим воинам и в его сознании сливались воедино с быстрыми ловкими телами - войском. Да, у Тобиаса было лицо, и он видел его, страдальческое, суровое. Сотни белых морщинок - от смеха, от гнева и от солнца - бороздили уголки век, широкие скулы. Толстые губы беззлобно улыбнулись, а в черных узких глазах мелькнуло что-то похожее на радость.
– Значит, ты пришел,- сказал Тобиас на своем наречии; капитан научился его понимать, командуя солдатами-индейцами с гор Синалоа.
Он пожал нервно подрагивавшую ладонь яки.
– Да, Тобиас. Но сейчас важнее другое: нас расстреляют.
– Так должно быть. Так сделал бы и ты.
– Да.
Наступила тишина; солнце уходило из камеры. Троим пленникам предстояло вместе провести ночь. Берналь бродил по камере. Капитан опустился на землю и что-то рисовал в пыли. Снаружи, в коридоре, зажглась керосиновая лампа и зачавкал дежурный капрал. С равнины потянуло холодом.
Снова поднявшись, он подошел к двери: толстые сосновые доски и маленькое оконце на уровне глаз. За оконцем поднимался дымок самокрутки, которую раскуривал капрал. Капитан ухватился руками за ржавые прутья решетки и смотрел на приплюснутый профиль своего стража. Черные клоки волос свисали из-под брезентовой фуражки, касаясь голых квадратных скул. Пленный попытался привлечь его внимание, и капрал тотчас вскинул голову: «Чего надо?» - взмахнул рукой. Другая рука по привычке сжала карабин.
– Уже есть приказ на завтра?
Капрал глядел на него желтыми узкими глазами. И не отвечал.
– Я нездешний. А ты?
– Сверху, с гор,- проговорил капрал.
– А что это за место?
– Какое?
– Где нас расстреляют. Что видно-то оттуда?
Он умолк и подал капралу знак, чтобы тот посветил ему лампой.
– Что видно?
Только сейчас вспомнил он, что всегда смотрел вперед, с той самой ночи, когда пересек горы, оставив старый дом под Веракрусом. С тех пор назад не оглядывался. С тех пор полагался только на себя, только на свои собственные силы… А сейчас… не смог удержаться от глупого вопроса - что за место, что оттуда видно? Наверное, просто для того, чтобы избавить себя от подступавших воспоминаний, от внезапной тоски по тенистым папоротникам и медленным рекам, по вьюнкам над хижиной, по накрахмаленной юбке и мягким волосам, пахнущим айвой…
– Вас отведут в задний патио,- говорил капрал,- а видно… Чего там видно? Стенка, голая, высокая, вся пулями исковыренная,- кто сюда попадет, всех…
– А горы? Горы видно?
– Правду сказать - не помню.
– И многих ты тут… видел?…
– У-ух…
– Небось кто стреляет, больше видит, чем тот, кого?…
– А сам ты разве никогда не расстреливал?
(«Да, но никогда не представлял себе, не задумывался о том, что можно в эти минуты чувствовать, что и мне тоже когда-нибудь придется… Поэтому нечего тебя расспрашивать, верно? Ты убивал, как и я, без оглядки. Поэтому никто не знает, что в этот миг чувствуют, и никто ничего не расскажет. Вот если бы можно было вернуться оттуда, рассказать, что значит услышать залп, ощутить удары пуль в грудь, в лицо. Если бы рассказать всю правду, может, мы больше не стали бы убивать, никогда. Или, наоборот, стали бы плевать на смерть… Может, это страшно… А может, так же просто, как родиться… Что знаем мы с тобой оба?»)