Избранное
Шрифт:
Ликование скрипок как звон хрусталя: радость и отрешение… Неестественно веселая улыбка, блеск ясных глаз. Он взял со стула шляпу. Пошел к выходу. Остановился, коснувшись рукой двери. Оглянулся. Лаура, сжавшись в комок и обхватив подушку, сидела спиной к нему. Он вышел. Осторожно прикрыл за собою дверь.
Я вновь просыпаюсь, но на этот раз с криком: кто-то воткнул мне в желудок холодный и длинный клинок. Кто-то чужой- сам я не могу лишать себя жизни таким образом. Кто-то другой воткнул стальной клинок в мое нутро. Я протягиваю руки, стараюсь привстать, но чьи-то пальцы и руки удерживают меня; чьи-то голоса успокаивают, говорят, что я должен лежать неподвижно, и чей-то палец поспешно набирает номер телефона, срывается с диска, снова набирает и опять срывается; наконец правильно - вызывают доктора: скорее… скорее… потому что я хочу подняться, чтобы заглушить боль, но они меня не
Мне не надо себя видеть, чтобы ощутить бледность лица, синеву губ, ускоренное биение сердца, исчезающий пульс. Мне вонзили кинжал в пуп, в тот самый пуп, через который в меня когда-то вливалась жизнь. Когда-то. Я не могу поверить тому, о чем говорят мои пальцы, ощупывающие жидкий, как тесто, живот, потому что это не мой живот: огромный, распухший, вздутый от газов, которые в нем бурлят, от которых я никак не могу избавиться - они распирают меня, а я не могу от них избавиться и чувствую вонь во рту. Вот наконец я смог лечь удобнее. Рядом со мной поспешно чистят ковер, я улавливаю запах мыльной воды и мокрой тряпки, перебивающий запах рвоты. Но мне хочется встать: если я пройдусь по комнате, боль исчезнет, я знаю, что исчезнет.
– Откройте окно.
– Ты же знаешь, мама, он уничтожил даже то, что любил.
– Молчи, ради бога, молчи.
– Разве не он убил Лоренсо, а?…
– Замолчи, Тереса! Я запрещаю тебе говорить, ты меня мучишь.
Лоренсо? Все равно. Мне все равно. Пусть говорят что хотят. Я уже давно знаю, о чем они шепчутся, не смея сказать вслух. Теперь пусть говорят. Пусть. Мне наплевать. Они не поняли. Они остолбенело глядят на меня, а священник смазывает мне елеем веки, уши, губы, руки, ноги, в паху. Включи магнитофон, Падилья.
– Мы переправились через реку…
И тут она хватает меня, она, Тереса, и на этот раз я вижу страх в ее глазах, ужас в перекосе ненакрашенных губ, а в руках Каталины ощущаю давящую тяжесть невысказанных слов, которые я не даю ей произнести. Им удается уложить меня. Я не могу, я больше не могу, боль сгибает меня пополам, я дотрагиваюсь пальцами руки до ног, чтоб убедиться, что ноги целы, не исчезли, но они уже мертвые, холодные, а-а-а-а!… Уже мертвые. Только сейчас я отдаю себе отчет в том, что всегда, всю жизнь мой кишечник был в каком-то движении, все время в движении - это я заметил только сейчас, когда вдруг оно прекратилось. Сейчас я его не чувствую, не чувствую движения внутри себя и смотрю на свои ногти, когда протягиваю руки, чтоб дотронуться до холодных, омертвевших ног, смотрю на незнакомые синие, потемневшие, как перед смертью, ногти… О-хо-хо… Нет, это пройдет, я не хочу этой синей кожи, кожи цвета мертвой крови, нет, нет, не хочу. Синим должно быть другое: синее небо, синие воспоминания, синие кони, переходящие вброд через реки, синие лоснящиеся кони и зеленое море, синие цветы, синий - я, нет, нет, нет… О-хо-хо-хо. И я снова падаю на спину, потому что не знаю, куда направиться, как двигаться, не знаю, куда деть руки и омертвелые ноги, не знаю, на что мне смотреть. Я уже не хочу вставать, потому что не знаю, куда идти. Чувствую только боль возле пупа, боль в животе, боль под ребрами, боль в прямой кишке, когда тужусь, царапая себя, раздвигая ноги, и уже не ошущаю никакого запаха, но слышу рыдания Тересы и чувствую руку Каталины на своей спине. Не знаю, не понимаю, почему, сидя возле меня, ты наконец-то разделяешь со мной это воспоминание и сейчас в твоих глазах нет упрека. Эх, если бы ты понимала. Если б мы понимали друг друга. Наверное, перед зрачками есть какая-то пелена, и только теперь мы разорвем ее, что-то увидим. Каждый человек может дать столько, сколько сам получит от чьей-то ласки, взгляда. Ты дотрагиваешься до меня, до моей руки, и я чувствую твою руку, не ощущая своей. Твоя рука касается меня. Каталина гладит мою руку. Возможно, это любовь?
– спрашиваю я себя. И не понимаю. Может быть, это любовь? Мы так привыкли: если я предлагал любовь, она отвечала упреком; если она предлагала любовь, я отвечал высокомерием. Может, это две стороны одного чувства, может быть. Она прикасается ко мне. Хочет вспоминать вместе со мной только об этом, хочет понять.
– Почему?
–
Мы переправились через реку верхом…Я выжил. Рехина. Как тебя звали? Нет. Ты - Рехина. Как звали тебя, тебя, безымянный солдат? Я выжил. Вы умерли. Я выжил.
– Подойди, детка. Пусть он тебя узнает… Скажи ему свое имя.
Я чувствую руку Каталины на своей спине и слышу рыдания Тересы, потом чьи-то быстрые шаги. Кто-то щупает мне желудок, пульс, насильно открывает веки и зажигает какой-то противный свет, который то вспыхивает, то потухает, вспыхивает и потухает. Снова щупает мой желудок, сует палец в задний проход, вставляет в рот теплый, пахнущий спиртом термометр. Остальные голоса затихают, а вновь пришедший что-то говорит, издалека, словно из туннеля.
– Невозможно определить. Может быть, ущемленная грыжа. Может быть, перитонит. А может быть, и почечные колики. Я склоняюсь к тому, что это почечные колики. В таком случав следовало бы ввести два кубика морфина. Но это небезопасно. Я считаю, что нужно посоветоваться еще с одним врачом.
Ох, какая самопожирающая боль; боль, которая длится до тех пор, пока ее уже не замечаешь, пока она не становится привычной. Ох, боль, я уже не смог бы без тебя, я уже привыкаю к тебе, ах ты, боль, ах ты…
– Скажите что-нибудь, дон Артемио, поговорите, пожалуйста. Поговорите.
– …я ее не помню, я ее уже не помню, но как я мог ее забыть…
– Смотрите, когда он говорит, пульс совсем исчезает.
– Доктор, сделайте ему укол, чтобы он больше не страдал…
– Еще один врач должен посмотреть. Это опасно.
– …как я мог ее забыть…
– Отдохните, пожалуйста. Не говорите ничего. Вот так. Когда он мочился в последний раз?
– Сегодня утром… Нет, часа два тому назад, непроизвольно.
– Вы мочу не сохранили?
– Нет… нет.
– Поставьте ему утку. Сохраните, нужно сделать анализ.
– …но ведь меня там не было. Как я могу все это вспомнить?…
Снова эта холодная штуковина. Снова мертвый член вставлен в металлическое отверстие. Я, пожалуй, научусь жить с этой дрянью. Приступ. Приступ может свалить любого старика моего возраста, но приступ - это еще не конец. Пройдет, должно пройти, но времени мало. Почему мне не дают вспоминать?… Да, о том, когда тело было молодым; когда-то оно было молодым, было молодым… Тело гибнет от боли, а мозг наполняется светом: они отделяются друг от друга, я знаю, они отделяются. Потому что теперь я вспоминаю это лицо.
– Вам надо исповедаться.
У меня есть сын, я его произвел на свет, и теперь я вижу лицо, я вижу это лицо, но как его удержать, как сделать, чтобы оно не ушло, как удержать, ради бога, как его удержать?!
Ты вызовешь видение из глубин своей памяти: приникнешь к самому уху лошади, словно желая пришпорить ее словами. Ты почувствуешь - и твой сын должен чувствовать то же самое - жар яростного храпа, мокрые бока и напряженные как струна нервы, тревожный блеск глаз. Сквозь стук копыт прорвутся голоса, он крикнет: «Тебе никогда не перегнать меня, папа!»- «А кто учил тебя ездить верхом?» - «Все равно не перегонишь».- «Посмотрим!»
«Ты должен мне все рассказать, Лоренсо, как раньше, так же, как раньше… Ты ничего не должен утаивать в беседе со своей матерью, нет, нет, ты не должен смущаться в моем присутствии; я твой лучший друг, может быть единственный…» Она будет повторять это тем утром, тем весенним утром, лежа в кровати, будет повторять все то, что с детских лет вдалбливала сыну, отняв его у тебя, не спуская с него глаз ни днем ни ночью, отказавшись от няньки и заперев дочь с шести лет в монастырский пансион, чтоб посвятить свое время только Лоренсо, приучить его к роскошной, бездумной жизни.
От быстрой скачки у тебя на глазах выступят слезы, ты сожмешь ногами бока лошади, припадешь к гриве, но его черная кобыла все равно опередит твою на три корпуса. Ты выпрямишься, устав, и выровняешь галоп. Тебе будет гораздо приятнее смотреть, как бесшумно удаляется молодой всадник на кобыле - цокот ее копыт тонет в крике попугаев и блеянии овец. Тебе придется прищуриться, чтобы не потерять из виду Лоренсо, который теперь свернет с тропки и поскачет в чащу леса, навстречу течению реки.
«Нет, надо уберечь его от сложных задач, от мучительной необходимости принимать решения»,- скажет себе. Каталина, думая о том, что ты вначале сам невольно помогал ей своим невмешательством. Ты ведь принадлежал к другому миру, миру труда и силы, с чем она впервые столкнулась, когда ты завладел землями дона Гамалиэля, позволив ребенку остаться в мире полутемных спален, во власти почти неощутимых ограничений и нежных наставлений, в тепличной обстановке, которую она создала своим молитвенным шепотом и ханжеским смирением.