Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А почему он пьет?

— Скажешь тоже, почему! Пить можно и безо всякой причины, но У Шехаги есть причина, да еще какая! Никому не говори только. Мучается он, терзает себя, а как силам придет конец, он и пускается пить, чтоб забыться. Три раза в год, всегда в определенное время, ровно новолуние, разве что реже. Не в свой срок, как вот сейчас, пьет редко.

Ходит вокруг да около, будто не хочет говорить причину.

Я снова спросил:

— Почему он пьет?

— Из-за сына. Единственный он у него.

— Я не знал, что у него есть сын.

— Был.

Когда сыну Шехаги исполнилось восемнадцать лет, он стал просить отца отпустить его на войну: мол, все друзья-товарищи идут. Правда, они старше его, но он и водился только со старшими. Дело, конечно, не в одних товарищах, а во всем том, что связано с друзьями, молодостью, барабанами, знаменами, речами, святым долгом. Парень совсем голову потерял. Глаза горели как у безумного. Шехага и так и эдак пробовал его образумить — война не праздничный фейерверк, а грязь, пыль, голод, жестокость, кровь,

смерть. Все впустую, и слушать не хочет. Вытерплю, твердит, даже смерть приму, если богу будет угодно. Раз другие могут, смогу и я. У отца сердце разрывается, единственный сын, ради него жил, ради него наживал барыши и не таил свою любовь, не мог таить, юноша как сыр в масле катался, баловали его, оберегали от всего тяжелого и грязного. К тому же кто-то забил ему, зеленому, голову всякими высокими словами, вот он и потерял то, что дается один раз. В молодости жизнью мало дорожат, а чем ближе старость и чем меньше остается резонов жить, тем крепче цепляются за жизнь. И погибну, если нужно, говорил безрассудный юноша. Шехаге кровь в голову ударила, в ярость пришел. «Не выйдет по-твоему, глупое создание! Раз я не в силах тебя образумить, поступишь, как я велю. Сегодня ты „ура“ кричишь, а завтра, как начнут тебя есть вши, заплачешь. Молодому дурню плевать на жизнь, а мне на моего сына не плевать, хоть он и дурень». И запер его в доме. А парень выкрался из своей комнаты, выпрыгнул в окно и догнал уходящие части. Утром нашли пустую комнату. Шехага совсем рассудок потерял, бросился с кулаками на слуг: почему не углядели, почему не слышали, как он перепрыгивал через ограду. Мы помчались вдогонку. И от вали потребовал, чтоб вернули сына, раз тот пошел без отцовского согласия. И вернули бы — вали должен Шехаге тысячу дукатов, да и без того почитает его. Но парня и след простыл, словно в чужую армию переметнулся. Проверили все армейские списки, его имени не нашли. Потом уж мы узнали, что он был в Бессарабии на Бабадаге, а имя переменил, чтоб отец его не отыскал и не возвратил. Но тут случилось то, что Шехага и предвидел: парню быстро надоела война, ужаснула жестокость, смертоубийство, он и подговори десяток солдат-земляков дезертировать из войска. Скитались, прятались, шли ночью, избегая встреч с армией, обходя города,— словом, побег превратился в затяжную пытку. Под Смедеревом трое, сломленные усталостью и страхом, отдались в руки властей. Тут же поймали остальных и посадили в тюрьму. Все до единого показали на сына Шехаги, он, мол, подбил их на дезертирство, и заявили, что раскаиваются в своем поступке. Юноша взял вину на себя, попросив не наказывать соучастников. И прибавил, что он ни в чем не раскаивается, потому что война — самое грязное дело на свете и самое страшное злодеяние. Его осудили на смерть. Тогда он открыл свое настоящее имя и попросил сообщить отцу, что он погиб в бою, словно для отца одна смерть легче другой. Дезертиров наказали плетьми и снова послали на войну, а сына Шехаги расстреляли и отцу сообщили, что сын казнен как дезертир и предатель. Шехага чуть не умер. И будто разумом тронулся. «Дурак ты последний,— ругал он мертвого сына,— за что ты погиб, за что потерял свою глупую голову? Дерись ты ради своего удовольствия и убей тебя кто-то, бог с тобой и с ним. Сложи ты свою голову ради золотого яблока из сказки, ради девушки из песни, ради друга, я горевал бы, но понял бы тебя. А это на что похоже, несчастный? Ради дерьма, ради разбойников, ради алчных посягателей на чужую землю! Да кто замутил твое чистое сердце? И почему ты не убежал один, если к тебе вернулся рассудок? Как доверился ты этим людям? Лучше бы ты поверил змее, шакалу, ястребу, а не своему земляку. Ведь он предаст, даже если ты озолотишь его, убьет, даже если ты с ним последним куском поделишься. Ну ладно, убил себя, себялюбивое чадо, но за что ты меня убил?» Напрасно молили его успокоиться, он никого не желал слушать. Потом мы поехали в Смедерево искать могилу, но, сколько ни расспрашивали, ничего узнать не удалось. «Все одно,— сказал Шехага,— может, и к лучшему, что не вернется он в эту проклятую землю. Дал бы бог и мне ее никогда не видеть!» Дома он начал пить по восемь дней кряду, до полного бесчувствия. А придет в себя, молчит, никого не принимает, людей ненавидит, откроет рот — костит всех подряд, ни с кем и ни с чем не считаясь. Всем поперек горла стал, особенно властям, те его ненавидят, а сделать ничего с ним не могут. Слишком большую силу забрал он и здесь, и в Стамбуле. Слишком много денег люди у него в долг взяли, а он не торопит с отдачей, держит их в руках. Страшно за него, когда он в запое, всякое может случиться, проще простого, никто ничего и не узнает. И вот он снова собрался пить, хоть еще и не время. И ведь впору с ума сойти, пока не дознаешься, где он скрывается. А почему сейчас, раньше времени? Вчера с лучшим его приятелем, одним-единственным в городе, беда стряслась, с хафизом Абдуллахом Делалией: подстерегли его головорезы, когда он возвращался после яции из мечети, и забили насмерть. Нашли его прохожие, он еще дышал, а пока донесли до дому, он и дух испустил. Шехага утром был у кадия, был и у вали, они сожалеют, удивляются, но ничего не знают, хотя и обещают найти преступников, предать их суду и примерно наказать. Как же, найдут их — скорее я стану великим визирем! От их пустопорожних обещаний Шехаге не легче. Убили его друга — ведь дня не проходило, чтоб они не встречались, теперь он совсем один остался. Кричал на вали, грозил кадию, теперь молчит, молока не пьет и готовится бежать, чтоб забыть все.

Ошеломила меня эта удивительная

история, а еще больше — страшная новость. Что это? Начали проводить в жизнь обещанные строгости или продолжают старую жестокость?

Вчера, слушая старика, я невольно вспомнил хаджи Духотину, и, как видно, не так уж невольно. Те же люди, которые меня карали за неугодные властям речи, расправились с хафизом Абдуллахом, только с ним они хватили лишку или его старость не смогла выдержать того, что выдержала моя молодость.

— Он вчера говорил в мечети,— тихо сказал я.— Не соглашался на введение строгих мер.

— Ну вот, больше не будет говорить. Теперь со всем согласен будет.

И он объяснил мне, для чего пришел ко мне. Он слышал, как Шехага разговаривал с Моллой Ибрагимом обо мне. И понял, что я ровесник Шехагиного сына, что мы с ним в одно и то же время были на войне и что я такой же дурень, как он. Он хочет подсунуть меня Шехаге, чтоб тот вспомнил сына, чтоб в нем ожило старое горе и он не думал о недавней гибели друга. И не думал о ракии. А я очень для такого дела подходящий. Наивный, беззащитный, голый, как улитка, ничтожная колючка кровь пустит, безработный, жертва чужих происков — он знает, что со мной произошло, а Шехага не знает и, может легко статься, заинтересуется мною и возьмет меня под свою опеку. Это было бы хорошо и для меня, и для Шехаги — я воспользовался бы его слабостью, а Шехага воспрянул бы от сознания своего великодушия.

Смешно подумать, что и я способен исцелять чужие раны, но пусть будет так. Осман Вук не дурак, он знает, что делает. Может, ничего и не получится, однако попробовать стоит.

Я вышел из дому, рассчитывая на помощь Шехаги, а повернулось так, что Осман рассчитывает на мою помощь Шехаге.

— Помяни войну,— наставлял меня Осман.— И сколько тебе было тогда лет. О хафизе Абдуллахе не поминай.

Я постучал в дверь Шехаги, он отозвался и впустил меня, но моему приходу нисколько не обрадовался, мне даже показалось, ему неприятно, что я пришел в час, когда ему хотелось остаться наедине со своей тоской. Он сидел на сечии, протянувшейся вдоль всей стены, глядя перед собой тусклыми, пустыми глазами, даже и не пытаясь обратить на меня свою мысль.

Я сказал, что пришел по его распоряжению — так передал мне Молла Ибрагим, я работал у него писарем, а зовут меня Ахмед Шабо.

— Знаю,— прервал он меня.

Все-таки он чуточку оживился и усадил меня рядом с собой.

— Прости, ты пришел в плохую минуту.

— Я могу прийти в другой раз, если скажешь.

— Хочешь убежать от моей мрачной физиономии? Ты всегда так легко идешь на попятный?

— Не люблю быть лишним.

— Не любишь быть лишним, не любишь, когда на тебя косо смотрят, не любишь, когда тебе говорят обидные слова. Как же ты жить собираешься?

— Бедно.

— Это не трудно.

— Но и не легко. Тоже отваги требует.

Он посмотрел на меня удивленно.

— Смотришь на вас как на детей, а у вас вон что в голове!

— Эти дети прошли войну.

Он поглядел в окно, за которым качался на ветру стройный тополь. Снова повернулся ко мне. По лицу его прошла тень. Стиснул зубы. Отгонял воспоминания?

— Расскажи что-нибудь. Что хочешь.

— Зачем, Шехага?

— Так просто.

— О войне?

— Все равно. Нет, не все равно. О войне не надо!

— Рассказать, как я службу искал?

— Давай.

Должен ли я, подобно няньке, своим рассказом освободить этого пятидесятилетнего мужа от страха? Или он таким образом освобождается от меня, желая остаться наедине со своими мыслями?

Я смотрел на его руки с длинными пальцами, сильными суставами, набухшими жилами и все же слабые и неуверенные. Руки открыли мне его волнение. Они были в непрерывном движении, то на коленях, то на груди, то теребили ковер, все время беспокойно сжимаясь и корчась. Или он сплетал их в узел и изо всех сил стискивал, словно кого-то душил или стремился причинить боль себе. Мне хотелось коснуться его покрасневших, напряженных суставов, успокоить его, утешить. Вдруг дружеское участие снимет напряжение, поможет ему расслабиться, заплакать, дать волю взнузданному сердцу.

Я удержался, испугавшись еще больше его оскорбить.

Слишком он суров, боль его исполнена ярости. Он ненавидит свою боль, не признает, отталкивает — она унижает его. Он изгоняет ее, но она не уходит.

Сколько страшных ночей, сколько неистовых битв помнят стены этой комнаты, когда он сражался со своей болью, как с дьяволом, и сколько рассветов он встретил побежденным, но непримирившимся? Вероятно, бывали минуты торжества: я победил! А боль приходила снова, выныривала, как выпь, из черной реки памяти.

Может быть, в это самое время, три раза в год, он умерщвляет себя, притупляет свои чувства, чтобы остаться в живых?

Время смягчило боль одной утраты, и вот новая смерть: она удвоила горе, воскресив воспоминания о первом. Сейчас на него навалились оба; он потерял все, чем дорожил в жизни, и его снедает нестерпимая боль и не меньшая ярость от невозможности побороть несчастье.

Что он делал, когда узнал о смерти друга? Стонал, рычал, проклинал, кричал или бился головой о стену?

За одну смерть он заплатил тоской и ненавистью. Чем заплатит он за другую?

А не стало бы ему легче, если бы он не отгонял от себя боль в гневе и ярости, если бы не кидал угрозы небу, не смотрел бы на людей с ненавистью и не искал отдохновения в страданиях других? Прими он утрату как неизбежность, отдайся горю — ведь он не бог и не бесчувственная колода! — склонись перед ним, может быть, покойный сын помог бы ему возвысить свое горе добрыми делами. В память о сыне. Сколько людей нуждаются в помощи!

Поделиться с друзьями: