Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Отец и братья сами обмыли, обрядили его, завернули в полотно и позвали трех ходжей читать заупокойную молитву. День и ночь простоял старый Омер над мертвым сыном, лежащим на середине комнаты и прикрытым белым покрывалом.

Осман предложил мне пойти вместе на дженазу к Беговой мечети. Он-то и рассказал мне про Авдию.

— Ведь они убили его! — в ужасе воскликнул я, вспомнив Омера Скакаваца и его взгляд убийцы.

— Вряд ли. Скорее всего, с перепою, от белой горячки.

Однако тон, которым он отверг мои подозрения, еще больше укрепил меня в них. Да и говорил он лишь порядка ради, не особенно настаивая на своем мнении.

Нет, его наверняка убили, и Осман это знает; собственно, его рассказ и навел меня на эту мысль. А сейчас он говорит то, что положено говорить в таких случаях.

Парня

били, думая выбить из него дурь, а выбили, не желая того, душу. Дикость нравов, страшная сама по себе, становится еще страшнее, соединившись с глупостью. Авдия совершил тягчайший грех, нарушив закон молчания, за которым они чувствуют себя как за каменной стеной, как в неприступной крепости. Они не хвастали своими подвигами, не требовали признания, ни слова о себе от них нельзя было услышать. Авдия заговорил, и над семьей нависла угроза. Они решили его вразумить, чтоб не болтал о том, о чем следует молчать, чтоб раз и навсегда запомнил: безопасность семьи священна. А когда им показалось, что кулаки образумили его, ибо слова тут бессильны, когда они решили, что он получил суровый урок сполна — а что значит для них сполна, трудно сказать,— и оставили его проспаться, Авдия заснул навеки, излеченный от скудоумия, выученный молчать как рыба, до конца постигший искусство оберегать безопасность семьи.

Они убили его, и это я сказал им о его преступлении. Выходит, я виновник его смерти!

Мысль эта поразила меня в самое сердце и настолько лишила покоя, что я начал яростно защищаться.

Я не виноват!

Знал ли я, что на свете есть такие люди! Неужто во имя собственной безопасности можно убить сына и брата? Я думал, они его выбранят, пригрозят, ну поколотят, однако такое мне даже в самом кошмарном сне не могло привидеться. И потом, я здесь лицо второстепенное, не я, так кто-то другой пошел бы к ним, а результат был бы тот же самый.

Я не виноват!

Я не виноват, твердил я взволнованно, ни в чем не виноват. Но не переставал думать о парне, которого отец и братья, обезумев от ярости, пьяного били и пинали ногами. А может, дождались, когда он проспался, и напустились на него с бранью за его непростительную промашку, а он возьми да и скажи им что-то такое, от чего они еще больше распалились и начали вершить свой семейный суд.

Что происходило в потаенной комнате или в темном подвале, что происходило в их головах, в их душах? Вероятнее всего, он молчал, ведь как-никак он тоже Скакавац, и это решило его судьбу, слов раскаяния от него не услышали, что всегда можно принять за вызов. Пожалуй, так оно и было. Сама смерть его была вызовом. Был ли он в сознании, когда на него сыпались удары, сотрясающие все нутро, рвущие жилы, видел ли он налитые кровью глаза братьев и отца, испепеляющие его огнем ненависти? Может быть, потому он и не покорился, не воззвал к милосердию?

В ужасе я представлял себе, как измолоченный вконец парень, у которого вся утроба кровоточила, из последних сил тянул перешибленную руку к голове, чтоб прикрыть ее, на что-то еще надеясь. Или уже ни на что не надеясь. И ни о чем не думая. Или он думал о том, что с ним поступают по справедливости, и поэтому молчал: дело семейное, никто и звука не должен услышать. Это касается только их, и больше никого. И он, и отец, и братья находятся во власти закона более могучего и сурового, чем они сами.

А может быть, Авдия восстал против жестокости этого закона? Ведь что в малом, что в большом сообществе — все одинаково!

Мне становится нехорошо от этих раздумий, от этих картин, подсказанных разыгравшимся воображением,— ужаса, крови, липнущей к остервенелым кулакам, костей, ломающихся с неслышным хрустом, хриплого, натужного дыхания, сменяющегося полной тишиной, имя которой смерть. Все эти картины еще больше усиливают во мне ощущение собственной вины. Взбудораженное сознание тщетно вопит о моей невиновности, о том, что все это случилось бы и без меня. Но это случилось с моим участием, и этого нельзя ни исправить, ни забыть.

Что за жизнь, что за мир, в котором делаешь зло, желая сделать добро! А ведь делаешь зло и тогда, когда ничего не делаешь, оставляя в стороне добро и зло. Творишь зло, когда говоришь — ибо говоришь не то, что надо бы говорить. Творишь зло, когда молчишь — потому что живешь так, словно и не живешь. Злом оборачивается

вся твоя жизнь, потому что не знаешь, как жить.

Я случайно затесался в эту жизнь, и мои поступки — не мои.

Стоило мне пошевелиться, сказать слово — и я убил человека. Мы не были знакомы, ни разу не видели друг друга, и я виноват в том, что мы уже никогда не увидимся. И я бьюсь не над тем, почему он преступил закон семейной твердыни — то ли ему надоело молчать, то ли он задумал бежать, то ли ему захотелось сказать о себе что-то хорошее, важное — он же еще очень молод, ведь ему нужно не только дело, но и слово об этом деле или хотя бы о чем-то своем, личном! Нет, меня терзает другое — я сам, зачем я согласился и бездумно полез в чужую жизнь, желая проявить отсутствующую во мне храбрость, сравняться хоть в чем-то с людьми, с которыми мне не дано сравниться. Чем я так разгневал старого Омера — вырвалось ли у меня резкое слово, понял ли он по моему виду, что болтовня его сына сильно затронула меня, было ли что-то оскорбительное в том, как я держался? Нет, ничего не было, я был растерян, немного напуган, немного обижен враждебным приемом старика, думал опять же о себе, а не о своих словах и не о молодом Скакаваце. Приговор вынесен. Не важно, какие при этом произнес слова я. Не важно, почему пришел я. Достаточно того, что я пришел, что я сунулся в чужой огород.

Всю дорогу к мечети Осман что-то рассказывал, как всегда, похохатывая. Я шел по снежной протопке, не слыша его и думая о своей вине. Снег вокруг из чистого и сверкающего превратился в грязное месиво, машинально отметил я про себя, из харчевни несло удушающим чадом прогорклого масла. Кощунственный, как мне казалось, смех Османа усугублял мои муки.

— Слушай, перестань, пожалуйста, смеяться!

На лице Османа отразилось искреннее недоумение.

— А что такое? Чем тебе мой смех мешает?

Я не ответил, разозлившись на себя: хорош, людям уж и посмеяться нельзя!

К моему удивлению, он не рассердился и весело спросил:

— Что, с левой ноги встал? Ты сегодня как мокрая курица.

— Брось, змея отравится, если укусит меня.

— Вижу, только не пойму, с чего бы это? С женой поругался?

— Какое там!

— Может, живот болит? Съел что-нибудь тяжелое?

— Нет, не живот. Не выходит у меня из головы бедный парень, на молебен по которому мы идем.

— Почему, скажи на милость?

— Не пошел бы я к Омеру Скакавацу, может, и был бы он сейчас живой-здоровый.

— А, вот в чем дело! Знаешь, не сердись, но ты и впрямь дурак. Не пошел бы ты, пошел бы другой.

— Да, зато я не чувствовал бы на себе вины.

— Надо же. Шехага мне тогда так и сказал про тебя: «Не подходит он для такого дела». Почему, спрашиваю. Мальчонку любого можно послать свободно, не то что его. Выходит, Шехага прав. Ты и верно никуда не годишься!

— Вот бы счастье было, если б вы мальчонку послали. Я бы ничего не знал, и совесть бы меня не грызла.

Осман посмотрел на меня с сожалением, как на слабоумного или избалованного младенца, не имеющего представления о жизни. Он уже не смеялся. Взяв за плечи, он повернул меня к себе и грубо сказал:

— Ну-ка, послушай, что я тебе скажу. Ничего бы не знал, говоришь? Так ли уж ты в этом уверен? Не приди ты к старому Омеру, пришел бы кто-то другой, и все было бы так, как было, только у тебя совесть была бы чиста, знать бы ты все знал, только не мучился бы из-за своей выдуманной вины. А если бы мы не нашли кого послать или ошиблись в человеке, а тот струсил и вместо Омера Скакаваца побежал прямехонько к сердару Авдаге, что тогда? Ну-ка, пораскинь своими премудрыми мозгами! А было бы вот что: дурака Авдию взяли бы под арест и он все равно погиб бы. Арестовали бы и Османа Вука, который сейчас с тобой смеется, а случись такое, ему было бы не до смеха. Пожалуй, и Шехагу Сочо посадили бы за то, что послушался тебя и спас твоего приятеля. И всех троих Скакавацев. Арестовали бы, не дай боже, и тебя, потому что под пытками человек сам не знает, что говорит, и может невзначай помянуть любого. Сколько же это было бы покойников? Немало, черт побери. Ведь беда одна не ходит. И все из-за ерунды — не того человека, к примеру, пошлешь по пустячному делу. Теперь же один мертвый — и вины ни на ком нет! Было да сплыло, зашел малость глубже, вода и унесла. Ну как, смекаешь?

Поделиться с друзьями: