Избранное
Шрифт:
— Достойная сожаления черта нашего времени.
— Ни вы, ни я не в силах бороться с этим, — не отставал Казанова. — Потому-то я и предпочитаю жить в прошлом.
— Еще бы, когда одной ногой стоишь в гробу, — безжалостно выпалил Блазковиц и со злобной радостью наблюдал, как побелели щеки Казановы. — Да кто с вами считается, милостивый государь? Вот я хотел бы поглядеть, нет ли средства утихомирить этот сброд. Разумеется, когда всякую каналью потчуют не кнутом, а шампанским… впрочем, благодарение богу, это не мое дело!.. — И он элегантным движением разгладил усы.
Казанова искоса поглядел на него.
— Вы направляетесь в Петербург, милостивый государь? — спросил он наконец, гордо выпятив грудь. — Вас ждет большой успех при дворе,
У Блазковица сделался такой вид, будто он с трудом удерживается от смеха, и Казанова поспешил добавить:
— Впрочем, возвращаясь к нашей теме: русская аристократия произведет на вас более благоприятное впечатление, нежели здешняя.
— Это меня не удивит! — гаркнул фон Блазковиц. — Коль скоро мы поставляем ой воспитателей. Между прочим, а кто этот Моцарт, с которым все так носятся?
— Олицетворение господствующего здесь дурного вкуса.
— Я не ослышался, этот субъект действительно положил «Фигаро» на музыку?
— Говорят.
— А каково ваше о том суждение?
— Пьеса Бомарше — верх бесстыдства, хотя и не лишена остроумия. Музыка господина Моцарта мне неизвестна. Сам же он — посредственный конкурент маэстро Сальери.
— Не знаю ни того, ни другого… Однако скажите, дорогой мои, неужели общество, которое рукоплещет столь возмутительной, все ниспровергающей поделке, не сознает, что тем самым оно бьет себя по лицу?
— Вы полагаете? Остроумие нейтрализует кислоту.
Фон Блазковиц нахмурил лоб.
— Промахнулись, любезнейший, — грубо сказал он. — У нас в Пруссии на этот счет не миндальничают. Вы ползаете на брюхе перед грязными пасквилянтами и, заслышав из их уст любую пакость, вопите: «Аллилуйя!» У нас же, напротив, пасквилянты лежат на брюхе, когда палач поучает их палкой.
— А ваш король, сударь мой? Он тому не препятствует?
— С какой же стати?
— Венценосный друг Вольтера?..
— Господи, вы меня уморите! Вам, стало быть, неизвестно, что этот проходимец Вольтер был в один прекрасный день выгнан, как собака?
Казанова хихикнул.
— Новая для меня версия, — сказал он. — Я слышал только о разрыве. Речь шла о возлюбленной короля, не так ли?
Раздавшаяся в этот момент музыка лишила Блазковица возможности дать резкий отпор. Про себя он, однако, решил не отпускать старика, не поквитавшись с ним.
Запела Мицелли. В честь хозяина дома это была одна из его песен. Моцарт аккомпанировал на шпинете. Голос Мицелли мягко растекался по комнате. Трепетало пламя свечей, потревоженное ее дыханием. Стройная фигура певицы свободно и четко рисовалась на фоне большого окна, сквозь которое виднелся сад, озаренный луной. Казанова пожирал ее глазами. Наклонившись к Блазковицу, он шепнул:
— Какой талант! Вы только взгляните, как она прелестна!
Блазковиц злобно поигрывал эфесом своего палаша. На шепот Казановы он опустил уголки рта и спросил:
— Они долго намерены музицировать?
— Боюсь, что да, — отвечал Казанова и, едва раздались одобрительные рукоплескания, вскочил с места, чтобы повергнуть к ногам Мицелли свое сердце. Блазковиц громко зевнул.
Настала очередь Моцарта. Тотчас воцарилась полная тишина. Слушатели узнали тему из «Фигаро», восхитительную арию Керубино. Но тема не получила окончательного развития, музыка пошла дальше. Анданте грациозо. Но что стало с нею вдруг? Что произошло? Отчего исчезли и вновь воздвиглись стены зала, отчего цветы перестали быть питомцами оранжереи, исчезла осень и в окна влился ночной аромат летнего сада? Что-то теплое и доброе разлилось по залу, такое, чего не выразишь словами, и у Иозефы вдруг слезы подступили к глазам, хотя она и не могла бы сказать почему. Просто это было прекрасно, так прекрасно, так невыносимо прекрасно глядеть на Моцарта, и она не могла противиться и опустила голову и закрыла глаза, силясь удержать слезы. Сапорити сидела, стиснув руки. Душек прислонился к окну и закрыл глаза; лицо у него было такое, словно он замечтался.
Он и в самом деле замечтался. И пламя свечей застыло неподвижно…Раздался шум отодвигаемого кресла. Фон Блазковиц встал и вышел из комнаты. Моцарт слегка приподнял голову, улыбнулся, одно мгновение пальцы его неподвижно лежали на клавиатуре, затем он продолжал играть. Остальные в ужасе и смятении проводили глазами Блазковица, он же, громко топая, принялся расхаживать по соседней комнате.
Душек, Иозефа, Сапорити, Мицелл и, граф — все столпились вокруг Моцарта, который от души забавлялся их смятением. Все наперебой старались его утешить, особенно граф Клам — тот прямо обвинял во всем себя и клялся, что не спустит оскорбления, нанесенного Моцарту. Но Моцарт в ответ только смеялся, делал вид, будто ничего не понимает, и даже спросил, не вправе ли публика во всеуслышание заявить свое мнение, особливо в тех случаях, когда с нее не берут денег за вход.
В суматохе никто не заметил, что Казанова вышел за Блазковицем. Лишь когда из соседней комнаты донеслись громкие голоса, все смолкли и прислушались. Фон Блазковиц кричал:
— Убирайтесь к черту! Кто вы такой, чтобы делать мне выговоры?
Голос Казановы, спокойный, громкий, сверхотчетливый, возражал:
— Вы здесь в гостях, барон, и как гость не должны поднимать скандал.
— Это уж мое дело, что я должен и чего нет.
Чета Бондини пришла в ужас — они трепетали за себя, за Моцарта… Ссора между знатными господами — нет, добром это не кончится! А завтра премьера! Моцарт заметил их волнение и ободряюще кивнул. Между тем диспут в соседней комнате продолжался. Чтобы заглушить его, Иозефа поспешно сдвинула толстые портьеры. Теперь можно было слышать лишь звук возбужденных голосов, но не смысл их речей.
— Не будем отступать от нашего замысла, — призвал да Понте с напускной веселостью. — Мы здесь продолжим концерт, а они там пусть вынимают мечи из ножен!
Моцарт тотчас подхватил его мысль, захлопал в ладоши и сел к роялю.
— Лоренцо! — крикнул он да Понте. — Ария с шампанским!
Да Понте, решительно не обладавший голосом, тем не менее запел с бурными изъявлениями удовольствия. Он явно подражал темпераментному Басси, он вздымал воображаемый кубок, мерил комнату огромными шагами и при этом — подобно Басси — дико вращал глазами. Он то простирал руки, то, описав полукруг, прижимал правую к сердцу и, наконец, исторг у собравшихся — которые добросовестно старались развеселиться — робкий смешок. Когда он кончил, гости отбили себе ладони, лишь бы заглушить голоса из соседней комнаты, и потребовали продолжения. Но вместо желанного da capo[8] Моцарт и аббат угостили их веселым каноном.
А за стеной друг против друга стояли фон Блазковиц и Казанова. Фон Блазковиц, красный, с набрякшим лицом, изрыгал проклятья из-за того, что, поддавшись на уговоры графа, забрел в какой-то обезьянник. Казанова холодно отвечал, что, несмотря на все свое уважение к этому дому, он действительно обнаружил в нем обезьяну — но только одну. На это Блазковиц разразился злобным ревом, из которого можно было разобрать, что, лишь снисходя к преклонному возрасту своего собеседника, он его щадит. Казанова не мог понять, с какой стати он продолжает здесь стоять, почему не повернется спиной к разбушевавшемуся барону. Дрожа всем телом, он дал Блазковицу понять всю глубину своего презрения — он передернулся.
Неожиданно в дверях показалась Иозефа. Закинув голову, бледная, не глядя на Блазковица, она сказала:
— Желание господина барона исполнено. Ваша карета подана.
Фон Блазковиц сперва поперхнулся, потом спросил о графе, но ответа не получил. Иозефа подала руку Казанове и почувствовала, что тот дрожит. Фон Блазковиц хмыкнул, гордо выпятил грудь, хотел что-то сказать, но воздержался и под бряцание шпор вышел из зала не попрощавшись.
В музыкальном салоне начало спадать напряжение и улеглась нервозность, прикрытая судорожным весельем. Иозефа склонилась к графу: