Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:
Словом, к согласию не пришли. В трубке сухо сказали Чибисову, что о разговоре будет доложено министру и дальше решать будет уже министр.
Чибисов в тот же день написал и отправил в министерство официальное письмо, в котором еще раз доказывал, что Ершова нельзя отпускать. Но это не помогло. Прошло не более недели, как появился приказ министра. Чибисов спрятал его в сейф и никому не показывал. Он не решался объявить распоряжение министерства Платону Тимофеевичу. Поехал к Горбачеву.
Горбачев был возмущен:
— Решают, не спросив нас! Будто мы ничего уж и не значим. Надо писать в Совет Министров, Чибисов, в ЦК!
Потом они поговорили о том, что если по таким вопросам, как вопрос —
— Ну, а все–таки, как же быть с Ершовым? — сказал Чибисов. — Послушно складывать ручки по швам?
— Пиши еще раз министру.
Еще раз написал. Результат был неожиданный: получил замечание и предупреждение о том, что, если он повторит такое вопиющее промедление с выполнением приказов министра, с ним будет поступлено более строго. Ничего не оставалось, как объявить приказ Платону Тимофеевичу. И все–таки Чибисов снова тянул. Уж на что рассчитывал, даже и самому ему было неизвестно. Просто тянул и тянул время. Для этого же — для затяжки — запросил министерство: кого, по их мнению, следует ставить на место Платона Тимофеевича, кого они утвердят, кого не утвердят.
Раньше он почти каждый день захаживал в доменный цех. Тут ходить перестал. Не надеялся на себя, знал, что актер он плохой и Платон Тимофеевич уж по одному его виду непременно почует неладное, ну и что тогда он станет объяснять обер–мастеру?
Он даже на водосточную трубу посмотрел из окна своего кабинета — нельзя ли по ней спуститься, когда Зоя Петровна сказала ему, что в приемной сидят Ершов и Козакова и что вопрос у них серьезный. Хотел просить Зою Петровну соврать что–нибудь: дескать, ушел, выехал, занят, заболел. Но все это была чепуха, и ничто не подходило.
— Пусть зайдут, — сказал, падая в кресло. — Пусть.
Страдания его усилились, когда Искра и Платон Тимофеевич начали излагать свои соображения о том, как улучшить работу доменного цеха.
— Это все она — Искра Васильевна, — говорил обер–мастер.
— Ну что вы, Платон Тимофеевич! — возражала Искра. — Разве бы без вас…
— Она, она. Но я полностью это все поддерживаю, И начальник цеха согласен и даже, думается, на днях к тебе придет, Антон Егорович.
Вначале Чибисов сидел и слушал, не очень вникая в суть дела, с которым к нему пришли Ершов и Козакова. Постепенно он заинтересовался их рассказом. Стал переспрашивать. Затем они все трое принялись подсчитывать, набрасывать схемы.
— Интересно, — сказал наконец Чибисов. — Очень интересно. Сейчас позовем главного инженера. Сообща мозговать будем. — И нажал кнопку звонка.
23
— Болтун твой приезжий литератор, форменный болтун! — говорил Гуляев, стоя перед портретом Дмитрия Ершова. — Что значит воспевательство? Ну, а если и воспевательство, — это, по–твоему, порок? Художники всех времен воспевали красоту. Художники всех времен воспевали свое время, свое общество. Свой класс, наконец! Кто же нам с тобой запретит воспевать наш класс! Я душой, Витя, принадлежу к рабочему классу, я пролетарий. А ты?
— Я, Александр Львович, над этим не задумывался.
— Напрасно, Витя, надо задумываться. Это определяет все — и твою позицию и круг твоих идей. Когда ты ясно и прямо определишь для себя, кто ты, с кем ты и за кого, тогда тебе известно и кто твой противник и во имя чего ты работаешь. Почему я так нервничаю от мелкотравчатости ролей, которые играю последние два–три года? Только потому, думаешь, что я не могу басом,
в полный голос говорить со сцены? Нет, Витенька, не только поэтому. Хотя, конечно, и это свое значение имеет. Но главное–то в чем? А главное вот в чем. Сплошь и рядом не могу я понять — за кого же и против кого играемые мною людишки. Ни за кого и ни против кого. Межеумки. А я боец, Витя. Я должен быть по одну из сторон баррикады.— Так ведь для этого надо, чтобы и сама баррикада была.
— А по–твоему, ее нет? Витенька! Баррикада, о которой я говорю, рухнет только в тот час, когда падет капитализм на всем шаре.
— Это общеизвестно, Александр Львович.
— Так почему же ты забываешь об этом, если оно для тебя общеизвестно? Не полагаешь ли ты, что в наше время острота борьбы двух миров поутихла и от нее можно отстояться в сторонке?.. Нет, дорогой. Жизнь еще приведет тебя на баррикаду. И тоже поставит по ту или иную ее сторону. В нейтральных не проживешь. Это закон. Даже вот и те, которые —
Шел я верхом, шел я низом, Строил мост в социализм, Недостроил и устал И уселся у моста, —и они не избегут драки, жизнь завлечет их в драку. Уже само высказывание твоего критика о воспевательстве элемент борьбы. Это принципиальное высказывание. Вроде бы, знаешь, убедительно, подкупает: за объективную правду–мать сражается гражданин. А что на деле? Что даст практика, основанная на такой теории? Топчи, марай свое родное — вот что она даст в конце–то концов. Логика есть логика. Уходишь от одного, придешь к другому. Воспевай, Виталий! Воспевай народ, подвиг народа. Ты не ошибешься. Если хочешь знать, ты мучаешься над этим портретом. Потому и не доставляет он тебе полной радости, что побоялся ты его приподнять, побоялся песни и говоришь прозой. А ты пой! Сделай так, чтобы шрам не лез в глаза, он заслоняет душу человека. Пригаси этот шрам. Пусть он идет штрихом к биографии, а не сам по себе. Выпиши тщательней скулы, смотри, сколько в них силы скрыто, сколько характера. А глаза… Их сейчас почти не видно, слишком много искр от этих чугунных болванок.
— Это стальные слитки. Блюмсы.
— Ну, милый, прости мне мой грех незнания техники стального проката. А руки, руки!.. За чем ты погнался? За пятнами, за светом. Пятна есть, свет есть — хорошо. Но мазки твои украли у меня возможность видеть сильные, умные руки человека.
Он ходил по комнате, задевая то за подрамник, то за угол стола, то за стул.
— Тесно до чего у вас. Квартиру–то вам дадут, обещают? — спросил.
— Обещают. Вот к съезду дом будут заселять. Двухкомнатную планируют для, нас. Мы ходили с Искрой, смотрели. Приличное жилье. Окна широкие, свету больше.
— Новоселье спразднуем.
— Это уж само собой.
Пока Виталий всматривался в лицо Дмитрия Ершова, Гуляев все расхаживал по комнате, а потом сказал:
— Словом, дай ты руки своему рабочему. Настоящие, живые руки, кующие будущее человека. Вот что я хочу увидеть на твоем полотне. Не думай, что я тебя поучаю. Это я размышляю так вслух. Для себя размышляю. Бьюсь, Витя, бьюсь над мыслью одной. Ты же сам мне рассказывал, что у этого человека, у Дмитрия Ершова, отец погиб на заводе. Немцы убили. Ну вот, не дает, мне покоя с того дня думка — выйти на сцену этаким могучим старичищей. Умереть в конце концов согласно с правдой фактов, но так умереть, чтобы людям еще сильнее жить хотелось, чтобы еще больше ценили и любили они жизнь, чтобы красиво жили. Красиво! Ты меня понимаешь? Ну вот — сам написать этого не могу, а помочь никто не хочет. Страдаю, Витенька… Пойду–ка я, пожалуй, — закончил он неожиданно.