Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:
Однажды у Виталия сидел совсем еще молодой художник. Судил обо всем, судил развязно, крикливо, бранил советскую живопись: натурализм, фотография, надобны поиски, правы импрессионисты. Рассказывал о каком–то непризнанном гении, который всю жизнь бедствует, но кистью своей не торгует; он не стал малевать бодрые картинки из жизни целинников и сталеваров, а пишет портреты своей хроменькой дурнушки жены да всякие старые ивы и московские тупички, — и это замечательные произведения. Его, конечно, затирают, на выставки не пускают и тому подобное. Болтовня эта уже сама по себе не понравилась Искре. Но когда художник заговорил по какому–то поводу о своих родителях и сказал: «Они у меня последователи наивного коммунизма», — Искра еще больше рассердилась. «А что это такое — наивный коммунизм?» — спросила она резко. «Это? Это, знаете, то самое, что они несут в себе со времен, когда
Да, ей нравилось, очень нравилось то, что Дмитрий Ершов мечтает о мировом коммунизме. Без большой мечты жить нельзя. Искра непременно дружила бы с этим человеком, он стал бы у них с Виталием частым гостем. Но все это становилось невозможным после разговора, который Дмитрий хотел затеять в последнюю встречу…
Платон Тимофеевич свернул тетрадку Искры трубочкой, спрятал в карман куртки, сказал, что внимательно прочтет, подумает, тогда они вместе все обсудят и пойдут к начальнику цеха, а если начальника цеха будет мало, то и к директору.
В тот вечер Искра вновь рассматривала портрет Дмитрия. Ей показалось, что Виталий напрасно изобразил старшего оператора блюминга так натурально. Уж очень бросается в глаза страшенный шрам на его лице. На полотне этот шрам получился еще заметнее, чем в жизни. Она сказала об этом Виталию. Виталий рассердился.
— А что я должен — врать? Приукрашивать?
— Совсем нет, — возразила Искра. — Разве, когда ты смотришь на Ершова, когда разговариваешь с ним и увлекаешься разговором, разве шрам этот лезет тебе в глаза так назойливо? Неужели он, как получилось тут у тебя, заслоняет все остальное? Душу, помыслы, мечты человека?
Виталий еще больше рассердился. Схватив скребок, он бросился к портрету. Искра встала перед холстом, удерживая руку Виталия.
— С ума сошел! Неврастеник! Разве так можно? Ты не терпишь ни малейшей критики. Перестань сейчас же!
Кое–как уговорила его. Лег в постель злой, трясущийся, закрылся с головой одеялом. Пыталась поднять, тормошила, уговаривала — не получалось. Повздыхала, оделась, вышла на улицу. Морозило, поскрипывал снег, искрился в лунном свете. Медленно шла по улице.
— Здравствуйте! — услышала она. К ней подбежала высокая стройная девушка. — Я очень рада, что встретила вас.
— Капа! — узнала Искра. — Здравствуйте, Капа! Гуляете?
— Домой иду. Английским занималась. В институте нас так плохо учат языку, что мы сами решили организовать группу. Читаем, пишем, разговариваем, помимо всяких обязательных занятий. Получается хорошо. Уже и успехи есть. — Она произнесла несколько английских фраз. Ей нравилось, что она может говорить на чужом языке.
Искра ей ответила тоже по–английски. Они обе страшно обрадовались, что понимают друг друга.
— Зайдемте хотя бы на минутку к нам, — пригласила Искра. Здесь недалеко наш дом. Совсем недалеко. Чаю попьем.
Капа остановилась в нерешительности.
— Не знаю… — раздумывала она. — Мама будет беспокоиться.
— Но ведь еще так рано! Четверть девятого.
Искра приглашала не без умысла. Не может быть, чтобы Виталий не оживился при виде такой привлекательной девушки. Распустит перед нею свой павлиний хвост, хандра и пройдет.
Именно так и получилось. Из–под одеяла он тотчас вылез, за столом оживленно болтал, рассказывал всяческие истории, вспомнил, как встретились с Капой в доме Ершовых. Показывал свои работы. Искра уговорила его показать и портрет Дмитрия.
— Замечательно! — воскликнула Капа. — Постойте! Да это же, знаете, кто? Это Дмитрий Тимофеевич! Ой, как хорошо вы его изобразили!
Виталий был доволен. Когда гостью проводили, он сказал:
— Ну что? Вот зритель, самый простой, неискушенный — он как реагирует? «Замечательно! Хорошо!» А ты? Тебе бы непременно хоть как–нибудь да унизить меня, уколоть, ущемить.
— До чего же ты глупый!
— Жены — величайшее зло для творческих работников, для работников искусства. Никто так, как жена, не способен испортить настроение, загасить творческий порыв, вдохновение. Тот, кто отдал себя искусству, должен отказаться от семейной жизни, от этого милейшего домашнего очага.
Подобные разговоры он вел не в первый раз, это был старый его тезис. Искра давно к нему привыкла.
— Глупый, глупый, — повторила она, прибирая со стола.
20
Степан
Ершов работал на грузовой машине. Никто в заводском гараже не поминал ему его прошлое, никто не попрекал этим прошлым. Шла трудовая жизнь со всяческими собраниями, совещаниями, неурядицами. В отличие от многих других шоферов, механиков и рабочих гаража, Степану собрания нравились, он сидел на них охотно, пусть даже если и до полуночи. Там, где он провел военные и послевоенные годы, собраний никаких не было, — изголодался. Внимательно слушал речи докладчиков, выступления ораторов. Но сам не выступал: боялся, что не станут слушать. Ездил хорошо, без аварий, экономил горючее и смазочное, машину содержал в отличном состоянии. Словом, работал с удовольствием, с радостью — радовался, что вновь в родных местах, что не только государство, но и товарищи ему все простили. Таких судилищ, какое братья учинили, ему никто больше не устраивал; иные даже сочувствовали, приглашали в компании, где–нибудь в пивной посидеть, выпить кружечку да баяниста послушать. А там, за кружечкой, буднично, попросту, без излишних резкостей в оценках, расспрашивали о плене, о службе у немцев, об отсидке. Среди шоферов и ремонтников были и еще такие, кто в плену побывал. У Власова, правда, кроме Степана, никто не служил. Такой службы никто не одобрял, но все охотно верили, что не добром, не своей волей шел на нее Степан. «Каждый день шкуру с тебя драть будут, — рассуждали иные, — терпения не хватит. Человек — существо такое: жить хочет».Братья тоже не донимали больше. Дмитрий и Андрей возвратились в родной дом. Без них Степан прожил только месяц. Он думал, что уходили они затем, чтобы испытать его — как, мол, будет себя вести. Но все было на деле не так, и подлинных причин их ухода Степан не знал.
Уходя, и Дмитрий и Андрей полагали, что начнут строить свою жизнь по–новому, самостоятельно. Дмитрий поселился у Платона Тимофеевича, Андрей — у Якова Тимофеевича. Но у тех была своя сложившаяся жизнь. Родные–то они были родные, но все думалось, что помеха ты им, пятое колесо в их семейной телеге. А главное — и своя жизнь скована. Леля, стеснялась ходить в заводской дом. Капа стеснялась ходить в дом к Якову Тимофеевичу. Все осложнилось, было уже не так, как прежде. Пытались оба хлопотать о собственном жилье в заводских домах — ничего не вышло. Хотели было снять у кого–нибудь комнатушки частным образом — и это не получалось: не сдают люди, самим тесно, а кто и готов сдать, такую монету запрашивает, что и не наработаешь.
Собрались как–то вдвоем — дядя и племянник; дядя сказал:
— Бездомники мы, Андрюшк. Беспризорники. Давай вернемся. Такая наша с тобой судьба. Ты в судьбу веришь?
— Идеализм, — сказал Андрей мрачно. Он очень бы хотел вернуться. И давно бы вернулся. Но одному было неудобно возвращаться туда, где чужой Степан квартирует, стеснительно как–то.
Ничего этого Степан не знал. Возвращение родных принял как добрый знак доверия. Ему уже были известны сердечные дела обоих — и брата и племянника. Лелю видеть еще, правда, не довелось. Дмитрий сказал, что она хворает: продуло на морском ветру. Но и тут запутали Степана, и тут не знал он истинного дела. Не появлялась Леля на Овражной совсем не потому, что продуло ее на морском ветру, а и здоровая не могла она решиться прийти в домик, который уже давно привыкла считать родным, и встретить вдруг там чужого ей человека, да еще такого человека, который у собственных братьев и то доверия не имеет, который у гитлеровцев служил. Уж кому–кому, а Леле–то было известно, кто такие гитлеровцы и их слуги. Леля боялась, что при виде Степана непременно будет вспоминать пережитое, а от него, от этого пережитого, так болит сердце, что и жизни не радуешься и жить не хочешь. В этом проклятом пережитом осталось, сгорела все — и мама, и отец, и ее карие глаза, на которые мальчишки заглядывались, и все возможное будущее счастье, ставшее невозможным. Нет у нее настоящего счастья и не будет. Что принесла ей любовь к Дмитрию? Немножко радости и много, очень много горя. Что касается ее, то если скажет Дмитрий: «Умри, Леля, так надо», — умрет не задумываясь, не расспрашивая. А он? Ему с ней просто привычно. Она это знает, видит. Но все равно, все равно, даже если и много, очень много горя, но если есть хоть чуточку и радости, пусть будет так, лишь бы не рушилось и это. Во имя того, чтобы не было никаких новых крушений в жизни, она пойдет в домик на Овражной, снова пойдет, она переборет себя, бог с ним, с этим Степаном, и с ее воспоминаниями, но только пусть Дмитрий не торопит, ей надо собраться с силами.