Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:

Леля дошла до Овражной, до мазанки, в сумерках. В саду среди вишен, над круглым, вкопанным в землю столом горела яркая лампа, вокруг нее облаком вились мотыльки и бабочки, их летучие тени перекрещивались, пересекались на земле, на стене дома, на стволах деревьев. Леля позвала Капу, возившуюся возле стола. Капа подошла к калитке, воскликнула:

— Это вы? Входите, скорее входите! Я очень, очень вам рада! — Она схватила Лелю за руку и потащила к столу. — Мы сейчас будем пить чай. Сейчас придет Андрей. Садитесь, пожалуйста, садитесь.

Взволнованная такой встречей, Леля не сразу увидела большой живот Капы. А увидев, подумала о том, как быстро идет время. Вот ведь уже и новая жизнь возникла в этом доме.

Ветхий домик, он, может быть, еще сотню лет простоит на земле. В него будут приходить все новые и новые люди. На смену старым. И новые не вспомнят, пожалуй, о них, о старых. О тех, которые некогда населяли этот домик, об их радостях и горестях, их волнениях, мечтах и бедах, у новых это будет все свое.

— О чем вы? — сказала Капа. — О чем вы так задумались?

Леля только улыбнулась, пожимая плечами.

— Понимаю, — сказала Капа. Потом она спросила: — Я не знаю, как вас называть. Я не могу называть вас Лелей, вы старше меня.

— Тогда зовите меня: Величкина. Как зовут в Рыбацком. Все. Даже дети.

— Величкина? — вполголоса повторила Капа. — Нет, тоже не могу. Есть же у вас отчество? Ольга?..

— Нет, не надо, не надо! — запротестовала Леля. — Это будет так непривычно, так дико. Я не хочу.

— Вы ставите меня в очень затруднительное положение. — Капа вздохнула.

— Ничего, это пройдет. Вы привыкнете. — Совсем другим тоном, меняя разговор, Леля сказала: — Значит, скоро вы станете мамой? Скоро тут снова будут слышны детские голоса.

— Да, да, да, это и Дмитрий Тимофеевич говорит! — воскликнула Капа. — Он говорит, что у этого дома начнется вторая жизнь. А то первая уже вся, говорит, исчерпалась. Чуть–чуть, говорит, не бросили мы этот домишко.

— А где он сейчас, Дмитрий Тимофеевич? — спросила Леля и почувствовала, как застучало, забилось ее сердце.

— Ушел к Платону Тимофеевичу.

— Вы меня простите, Капочка… — Леля поднялась, хотела сказать, что должна идти, что зашла только на минутку, по пути, но у калитки послышался стариковский кашель, зашаркали по сухой земле валенки — шел дед Мокеич.

— Что не видно–то тебя? — сказал он Леле, садясь на скамейку. — Ну сядь, сядь, потолкуем. Бежать успеешь. Всех делов все равно до самой смерти не переделаешь. Я вон делал–делал, думал, без меня не обойдутся. А бросил все — обходятся. Да еще как. Лучше моего. Сидай, плюнь на все, взбодрись. А то у тебя, знаешь, вид какой? Будто пойдешь сейчас, да и под паровоз кинешься.

— Что вы, дедушка! — сказала Капа. — Выдумываете все. Такой разговор начали…

— Обыкновенный, — упорствовал Мокеич. — Вид, говорю, у нее шальной, у меня жизнь за плечами, понятие про дела ваши имею. Да ты сядь, сядь, успеешь, говорю, куда надобно–то. — Он взял Лелю за руку, заставил сесть рядом с собой. — Вот я вам расскажу рассказ. Было на одном заводе, еще под Юзовкой, с Тимофеем Игнатьевичем, с покойным хозяином мазанки этой, мы там работали на доменной печи, на горне. Стоим с ним раз возле желоба, курим, смотрим, как чугун водовороты крутит. Вдруг шасть, возле нас девчоночка откуда ни возьмись. Аккуратненькая такая, махонькая — ну птичка божья, да и только. «Игнатьич! — толкаю в бок приятеля–то своего. — Не к тебе ли на свиданьице прилетела?» — «А может, к тебе? — говорит. — Может, тайные амуры завел?» Ну, значит, стоим, языком чешем. А она курточку с себя черненькую прочь, платочек с головы прочь, и не успели мы с Игнатьичем шагу к ней шагнуть — через перильца железные — раз! — и туды, в ковш, в чугунные водовороты, в геенну. Ничего я не видел далее, стоял, глаза закрывши рукавом. А Игнатьич мне сказывал после: только фукнуло из ковша, парок легкий взметнулся. И конец.

Мокеич пошарил в карманах, нашел сломанную папироску, выпрямил, подклеил ее. Пока возился так, и Леля и Капа молчали, потрясенные его

рассказом. Закурив, он продолжал:

— Ни пить, ни есть не могли мы с ним в тот день. И после еще много ден мучались. Оттого мучались, что глаз ее не разглядели толком, что зубы–то скалили, а не разобрались в душе ее, не помешали ей, не отвели беду. А могли, могли, девоньки. Все могли. Вспоминали после — ведь в глазах–то тоска у нее стояла, не к нам на свиданьице шла она — прямо к господу богу, с жалобой на жизнь опостылевшую…

— А что у нее случилось, дедушка? Отчего так все опостылело? — спросила Капа.

— С чего у девок жизнь постылеет? Всегда с одного и того же. Из–за балбеса какого–нибудь.

— Ну и что, — спросила Леля, с трудом шевеля застывшими от волнения губами, — спасти уже было нельзя?

— Говорю ж тебе — один пар от нее остался. Спасти! Хоронить не знали что. А ты — спасти! Разлили чугун по формам, да и закопали три тысячи шестьсот пудов металла в могилу, крест поставили, имечко ее надписали и фамилию. Так, говорят, и по сей день стоит этот крестик среди заводских дворов.

— Я пойду, — сказала Леля, вновь поднимаясь.

— Сиди.

— Нет, нет, пойду.

— Страху нагнал на тебя? Ну давай чего веселого расскажу. Дед у нас один женился раз. На старухе, думал. Своего возраста. А то была девка молоденькая. Только, бестия хитрая, переоделась, видишь, под пожилую. Вот тут и началось…

— Не надо, не надо, дедушка! — Леля молча пожала руку Капе и быстро пошла к калитке.

Вновь пересекала она вечерний город. Только уж не смотрела больше ни в витрины магазинов, ни в окна, фотографий. Перед ней стояла эта страшная, рассказанная дедом картина. Во всех подробностях, во всех чертах видела она молоденькую работницу, обиженную жизнью, так обиженную, что жить она больше не могла. Леля видела ее черный, потертый, поношенный жакетик, ее косынку, выцветшую под солнцем, ее глаза, в которых не было ничего, кроме отчаяния. Она вспыхнула еще в воздухе, еще не долетев до ковша. И длилось это одно мгновение. И еще мгновение над ковшом вился белый дымок. А потом люди думали, что же делать с чугуном в ковше, — ведь в нем человеческая жизнь, в нем сплавился металл с мечтами, с надеждами, с крушениями надежд, со слезами и горем. Из такого сплава нельзя делать ни рельсы, ни станины к станкам, ни машины, ни приборы. Это хотя и металл, но все же и человек…

На Лелин звонок отворила Устиновна, звала зайти, сказала, что сидит дома одна, рада будет гостье.

— А Дмитрий Тимофеевич к вам не заходил? — спросила Леля. — Говорят, он к Платону Тимофеевичу пошел.

— Может, и пошел, — ответила Устиновна. — Туда, прямо на огород. Суббота же. Мужики по субботам всегда на огороде.

Леля отправилась за город.

В темноте по склонам холмов светились костры. Навстречу Леле летели песни, звуки гитар и мандолин. Леля подходила то к одному костру, то к другому, спрашивала, где участок Ершовых. Ей объясняли, указывали пальцами во мрак. Она шла дальше, оступаясь, спотыкаясь на незнакомой дороге.

Платон Тимофеевич сидел на корточках возле костра, доставал из огня печеные картофелины. Вокруг было человек пятнадцать, не меньше. Кто стоял, кто сидел на скамье и на каких–то ящиках, а кто и лежал на раскиданном сене. Шел громкий разговор.

Оставаясь в темноте, Леля среди этого сборища выискивала Дмитрия. Но не находила. Пересилила себя, подошла ближе. Внимания на нее не обратили, так были заняты разговором.

— Ведь я же его знаю, знаю. Носище такой, раз увидишь, и после всю жизнь будешь помнить, — говорил какой–то старичок. — Я тогда вахтером стоял возле складов. А машину, длинную такую, черную, ребята как раз за стеной склада и оставили, чтоб, значит, если немцы обстрел поведут, ее бы осколком не задело. Вот как, говорю, дело было.

Поделиться с друзьями: