Избранные труды. Теория и история культуры
Шрифт:
Следование в повседневной жизни перечисленным привычкам значило подчас гораздо больше, чем любая декларация — во славу или вопреки. Оно выражало не образ мысли, подверженный в описанных выше условиях, внутренних и внешних, сомнениям, не принципы поведения, не могущие в тех же условиях не реагировать на окружение, но ту исходную субстанцию, тот срез личности, то «я», что и есть (или не есть) интеллигент, уж какой-никакой; культурный тип, ставший индивидуальностью, интеллигентом, который может по-разному думать, по-разному себя убеждать, по-разному решать или даже поступать, но который в чем-то невыговарива-емом, самом бездумном, простом и повседневном, остается себе равным. И как же остро ощущали среда и время эту такую естественную, простую, такую вроде бы даже покладистую, такую негромкую и безгероичную субстанцию! Как чувствовали в ней одни «свое», другие — «несвое» и как проецировали на «культурный тип, ставший индивидуальностью», это свое отношение!
Академик Лихачев как-то
1087
она стоит от 20 до 30 тысяч долларов. «Ты ведь по паспорту еврей, — говорят ему товарищи по группе. — Обратись к властям, скажи, что ты всегда мечтал вернуться на историческую родину, тебе дадут гражданство, и операцию можно будет сделать бесплатно». «Да нет, — отвечает он, — какой из меня еврей… непорядочно это как-то, неудобно». Группа вернулась в Москву, через месяц он умер.
В ходе выпавших на долю советской интеллигенции суровых испытаний этот стиль существования раскрывался как нечто несравненно большее, нежели только повседневность и быт. На протяжении советских лет главными среди этих испытаний были испытание коммунальной кухней и испытание репрессиями.
Декретом Советской власти от 20 августа 1918 г. было экспроприировано частное домовладение. Лица, владевшие домами, либо утрачивали их, либо становились их арендаторами, и им было предписано провести «уплотнение» — таким образом, чтобы число людей, проживающих в квартирах, было значительно увеличено за счет сселения в них разных семей, причем преимущество отдавалось лицам «из народа» — рабоче-крестьянского происхождения, имевших заслуги перед Советской властью. Декрет этот задним числом санкционировал практику, реально шедшую уже много месяцев: по официальным данным ко времени его опубликования в квартиры, принадлежавшие дореволюционным владельцам, явочным порядком в Москве вселилось не менее 300 тысяч человек 21. Практика состояла либо в захвате силой комнат в квартирах солдатами, хлынувшими с фронта в большие города, либо в закреплении за прислугой той комнаты, которую она занимала при прежних хозяевах. В обоих случаях лица, получившие такую жилплощадь, продолжали процесс «уплотнения», выписывая из деревни родственников, нередко вместе с семьями. Это положение описано, например, в романе Михаила Осоргина «Сивцев Вражек». Арендаторы «уплотнялись» также самостоятельно, прописывая к себе своихродственников или семьи, в социальном и культурном отношении более себе близкие. Такая возможность существовала, так как в большие города, прежде всего в Москву и в Петроград, энергично переселялась и провинциальная интеллигенция, также искавшая возможность поселиться в более себе привычном окружении. Последнее получалось редко, реализовывались оба варианта, и коммунальная квартира как правило представляла собой место совместного проживания семей самого разного культурного и социального облика. В этом последнем отношении могла считаться типичной, например, коммунальная квартира, в которую был обращен дом № 15 по Гагаринскому переулку, некогда принадлежав-
1088
ший родителям декабриста Штейнгеля, а до революции известному философу Лопатину: «На антресолях продолжал жить его лакей Сергей со своим сыном студентом Колей. Кроме них в мансарде жили кухарка и генеральша Прокопе, бывшая знатная дама, судя по фотографии молодой красавицы в кружевах и бриллиантах» 22.
Коммунальный быт был неоднороден в пространстве и во времени. В пространстве — потому что новое население стремилось разместиться прежде всего в домах модерн, где обычно проживала до революции (и в значительной мере сохранилась и после нее) интеллигенция средней руки — врачи, гимназические учителя, инженеры, где существовали уже все удобства, и менее охотно селилось в старинных особняках, вроде упомянутого только что или вроде описанного Осоргиным, где таких удобств не было. Во времени — потому что вселявшиеся в начале 20-х годов, «революцией мобилизованные и призванные», сильно отличались от вселявшихся в начале 30-х, вытолкнутых в города коллективизацией, и еще более радикально — от послевоенных, часто — деклассированных, воспитанных черными рынками военных лет. Созданные именно ими уж совершенно невыносимые условия (вместе с другими обстоятельствами) положили конец коммунальной эре. Развернувшееся с середины 50~х годов массовое жилое
строительство на окраинах дало возможность уцелевшим в качестве социально активных интеллигентным семьям перебраться в отдельные квартиры. Как коренная социокультурная характеристика советского общества и важный параметр существования интеллигенции коммунальная квартира прожила лет 35—40, с 20-х до 60-х годов.Пока эта эра длилась, сам принцип «уплотнения» и инструкции по его проведению в жизнь делали сосуществование интеллигенции и социокультурно от нее отличного контингента более или менее универсальным. Практической реальностью такого сосуществования была царившая здесь теснота. В Москве по данным на 1923 г. в каждой комнате жили по одному-два человека 54,7%, по три-четыре - 31,8%, свыше четырех - 4,9% 23. Для 30-х годов эти цифры должны быть увеличены по крайней мере в полтора — два раза. Повсеместно распространенными стали комнаты, разгороженные шкафами на своеобразные зоны, в каждой из которых обитало отдельное поколение, а следовательно, сплошь да рядом и отдельная семья. Стали встречаться и комнаты, разделенные по вертикали, где часть большой семьи спала внизу, а Другая часть — на импровизированных полатях. Местами сосуществования разных семей становились также бараки и залы в старинных домах, разгороженные занавесками на квазиотдель-
1089
ные жилые ячейки. Теснота и делала коммунальный быт испытанием интеллигенции на выживание. Она превращала жизнь в ее повседневной фактуре, — в ее обыкновениях, привычках вплоть до самых интимных, привитых традицией и культурой - превращала повседневную жизнь со всем, «принесенным с собой», в постоянное напряженное взаимодействие разнородных и плохо совместимых жизненных укладов, усиленное, с одной стороны, полуофициальной социально-психологической установкой недоверия и враждебности к «буржуазии», то бишь к интеллигенции, а с другой — сплошь да рядом, несмотря ни на что и вопреки опыту, — императиву если не «преклониться перед народом», то во всяком случае примириться с его особенностями.
В обобщенной и несколько академизированной ретроспекции этот быт встает в книге И. Утехина. «Очерки коммунального быта» 24; в своей пережитой документальной непосредственности—в воспоминаниях художника Домогацкого 25и Натальи Ильиной 26; в просвеченном личной эмоцией художественном изображении — в «проклятой квартире» из «Театрального романа» и в первую очередь — в «Мастере и Маргарите» М. Булгакова, особенно если читать соответствующие ее страницы параллельно с их комментирующим мемуарным материалом 27; в гротесковой шаржированности — в знаменитой Вороньей слободке Ильфа и Петрова (из романа «Золотой теленок», 1931), в трагическом опыте послевоенных лет в повести Бориса Ямпольского «Московская улица» 28.
Само обилие этих публикаций (а мы назвали весьма малую их часть) говорит о том, что перед нами целая полоса жизни русского общества советской эпохи. В каждой (кроме, может быть, первой) речь идет expressis verbis об интеллигенции: она— главный персонаж коммунальной эпопеи советской истории. В каждой говорится — в немногих более примирительно, в подавляющем большинстве остро конфликтно — о коммунальной квартире как о месте жестокой проверки способности интеллигенции остаться интеллигенцией и в каждой (опять-таки кроме этнографического исследования И. Утехина, где эта сторона дела находится вне рассмотрения) признается, что она ею осталась (там, где не заплатила психозом или гибелью). Интеллигенция Васильевского острова и окрестностей Таврического сада, Арбата и Чистых Прудов, Андреевского Спуска в Киеве и Волжской набережной в Нижнем — это интеллигенция. До революции и после нее, до Второй мировой войны и даже какое-то время после. Это значит, что в ней сохранялось — поверх конфликтов и распрей коммунального
1090
быта –– коренное интеллигентское чувство ответственности за решение стоявших перед страной общих задач. Об этом говорят единая общеобразовательная школа 30-х годов — бесспорно лучший этап в истории народного образования в России, где большую, если не большую, часть учителей составляли выходцы из дореволюционной интеллигенции, а большую часть учеников, «дети из народа»; массовое участие интеллигенции, разделившей «ярость всенародную» — в добровольном вступлении в армию летом и осенью 1941 г.; сохранение и передача основных своих ценностей в 60-е годы демократической интеллигенции новой формации.
Среди этих ценностей долгое время сохранялась — поверх опыта коммунального быта и как бы без малейшей с ним связи — способность к «счастью соединения с народом». Из фронтового дневника студентки ИФЛИ, ставшей лейтенантом Советской армии и отшагавшей в ее рядах от Ржева до Берлина: «… не принадлежишь себе, и это тоже способствует примирению с окружающим. Уже включена в единую с ними кровеносную систему. И, Боже мой, тебе уже легче, роднее с ними, у тебя уже бродят частицы их крови, ты проще, выносливее, тебя меньше мучит совесть, и чувство личной ответственности растворилось вместе с твоим растворением» 29.