Изнанка мюзик-холла
Шрифт:
Неужели можно будет получить сполна за изматывающие дни, за двойные представления по воскресеньям и четвергам и за праздники, которых в году так много? И больше того: заплатят компенсацию за заточение в театре с двенадцати до шести во время постановки ревю? Можно будет задарма уплетать рогалики на полдник, задарма опрокинуть кружку пива и съесть банан на репетиции? Мамаша Луи, страдающая ревматизмом, играющая комических тещ и негритянок, сможет платить за омнибус по понедельникам и четвергам не только из своих мизерных доходов вязальщицы, – она ведь вяжет повсюду и не переставая и сдает все трикотажнику?
А изнурительные ночные прогоны, когда репетируют в декорациях и костюмах до самой зари, когда полсотни фигуранток ранним
Заманчиво. Но и тревожит. Наш народец в лихорадочном волнении. Вечером, за кулисами, меня хватают за рукав, расспрашивают:
– Вы ведь за забастовку, верно?
И добавляют:
– Прежде всего, это справедливо! – твердым голосом, но с боязливыми жестами.
Не все проявляют такой горький скептицизм, как этот белокурый осунувшийся ребенок, «маркиза Помпадур», девятнадцатилетняя философка, которую я еще называю Кассандрой, а она за это на всякий случай обижается:
– Забастовка? Ну и что это даст? Только хозяева кинематографов разжиреют еще больше!.. А нам с мамулей на это время зубы на полку положить, так, что ли?
Сейчас уже, наверное, четверть седьмого, если не больше. Я почти сплю, спрятав руки в муфту, уткнувшись подбородком в мех. Плечам жарко, а ноги мерзнут, потому что на репетициях калорифер не включают... Зачем я здесь сижу? Репетировать сегодня уже нельзя, слишком поздно. Я ждала с покорным, обреченным терпением, которому научаешься в мюзик-холле. Могу подождать и еще немного, чтобы выйти одновременно со всем этим усталым пансионом, который рассеется по Парижу...
Те, кто торопится, потому что должны вернуться сюда к восьми, далеко не уйдут: в пивной на углу их ждет бледный ломтик телятины на подстилке из щавеля или не внушающее доверия баранье рагу... Остальные, едва ступив на тротуар, спасаются бегством: «Еле успею заскочить домой!»
Вернуться к ворчливой «мамуле», вымыть руки, снова повязать ленту, стягивающую волосы и лоб, убедиться, что малыш не выпал из окна и не обжегся на печке, и гоп! снова в путь... И впрыгнуть в автобус, в метро, в трамвай, смешавшись со служащими, модистками, швейками, кассиршами, машинистками, которые сегодня уже свое отработали...
РЕБЕНОК БАСТЬЕННЫ
I
«Беги, Бастьенна, беги скорей!»
Бегущие танцовщицы заполняют весь коридор, они задевают о стены своими юбками, широкими, как венчик цветка, и оставляют после себя запах рисовой пудры, нагретых щипцами волос и нового тарлатана. Бастьенна бежит не так быстро, как остальные, сжимая талию обеими руками. Звонок дали с опозданием, сейчас она выйдет на сцену запыхавшаяся, неужели она пропустит заключительную часть своей вариации, это стремительное фуэте, при котором уже не видно ее самой, а видна только пышная, взбиваемая, как сливки, юбка и две розовые ноги, расходящиеся и смыкающиеся с механической точностью, уже оцененной завсегдатаями театра?
Пока еще это совсем юная танцовщица, заключившая годичный контракт с театром города X., рослая, сияющая красотой и здоровьем девчонка, которую, по ее словам, «задешево не прокормишь», – а сейчас она явно недокормлена, поскольку она на шестом месяце беременности.
От отца ребенка ни слуху ни духу.
– Судите сами, что это за человек! – говорит Бастьенна.
Но, говоря об этом, она не рвет на себе волосы, темные ж шелковистые, оттененные белизной кожи, и ее «несчастье» не толкнуло ее с моста в реку или к жаровне с углями. Она, как и раньше, танцует в театре и повинуется трем всесильным богам: директору театра, балетмейстерше и хозяину гостиницы, где, кроме нее, живут еще одиннадцать ее товарищей. Правда, с тех пор как однажды утром Бастьенна, побледнев во время урока танца, с сельской простотой призналась:
«Это потому, что я беременна, мадам!», балетмейстерша щадит ее. Но Бастьенна не желает поблажек и, негодующе дернув локтем, отвергает сочувственные знаки внимания: «Что я, больная разве?»Она не ропщет на эту тяжесть, распирающую пояс, но и не церемонится с ней, по неопытности своих семнадцати лет:
– Вот я тебе покажу!
И она затягивается потуже, ей хочется, чтобы ее гибкая талия, высокая и стройная фигура с широкими плечами как можно дольше казались такими, особенно на сцене. Смеясь, она бранит свою ношу, хлопает по животу ладонью: «Как от него есть хочется!» Без всякой дурной мысли она ведет себя героически и неосторожно, подобно всем нищим девчонкам: заплатив на неделю хозяину гостиницы, она порой ложится спать без обеда, без ужина и не расшнуровав корсета, «чтобы обмануть голод».
Одним словом, Бастьенна живет обычной жизнью молодой танцовщицы без матери и без любовника, жизнью, полной труда, нужды и веселья. Между уроком в девять утра, дневной репетицией и вечерним спектаклем им не остается много времени на раздумья. В их жалкий фаланстер нет доступа отчаянию, ибо там не ведают ни одиночества, ни бессонницы.
Дерзкие и расчетливые, вдохновленные пустым желудком, Бастьенна и ее соседка по комнате, маленькая невзрачная блондинка, иногда тратят последние гроши, чтобы выпить после полуночи в театральном буфете маленькую бутылочку пива.
Сидя друг против друга, они преувеличенно громко обмениваются заранее приготовленными репликами:
– Будь у меня деньги, я бы съела большущий бутерброд с ветчиной!
– Да, но ведь у тебя нет ни гроша! У меня, правда, тоже, но если б они у меня были, я бы съела поджаренной кровяной колбасы с горчицей и булку...
– А я бы, пожалуй, съела не бутерброд, а лучше кислую капусту с нарезанными сосисками...
Бывает, что вожделенная кровяная колбаса и кислая капуста чудесным образом возникают на столе перед обеими танцовщицами, в сопровождении щедрого дарителя, которого девушки принимают в свою компанию, поддразнивают, благодарят и тут же покидают, еще до того как часы пробьют половину первого.
Это невинное попрошайничество – изобретение Бастьенны, кроме всего прочего, своим «положением» вызывающей любопытство, чем-то близкое к уважению. Ее товарищи считают недели и гадают на картах о судьбе ребенка. О ней заботятся, ей помогают затянуть балетный корсет, и ах! – склонившись над шнурком, иногда упираются коленом в ее широкую поясницу. Ей дают множество дурацких советов, рекомендуют разные снадобья колдуний, за ней ухаживают, ей кричат, вот как сегодня вечером, в длинных темных коридорах:
– Беги, Бастьенна, беги!
За ней бдительно следят, чтобы не танцевала с излишним пылом, и непременно провожают до гримерной, чтобы увидеть, как Бастьенна расстегивает на себе орудие пытки и со смехом грозит самой юной и глупенькой из своих любопытных товарок:
– Берегись! Сейчас он выскочит прямо на тебя – бум!
И вот теперь, в самом теплом углу большой гримерной, стоит на двух стульях укладка от старого сундука, обтянутая бумагой в цветочек. Это жалкая колыбель крошечной Бастьенны, живучей, как сорная трава. Мать приносит ее в театр к восьми часам, а в полночь уносит, спрятав под плащ. Хотя у этого смешливого и неугомонного создания, можно сказать, нет рубашки, а есть лишь кофточки да чепчики, кое-как связанные неумелыми руками, ее младенчество блистательно, словно у сказочной принцессы. Каждый вечер над ее колыбелью склоняются эфиопские рабыни в кофейного цвета трико, египтянки в синих бусах, полуобнаженные альмеи и дают ей играть своими ожерельями, веерами из перьев, разноцветными покрывалами, придающими свету всевозможные оттенки. Крошечная Бастьенна засыпает и просыпается на юных, благоухающих руках, и юные пери с розовыми, как фуксия, лицами убаюкивают ее под ритм играющего вдали оркестра.