Изобретение театра
Шрифт:
РОЗОВСКИЙ. Да… Секс – чувственное влечение к невозможному, непостижимому снедает, зовет ко греху, смущает – и это все природа, норма, закон естества. Если этого не было бы, люди были бы скотами, да и у скотов… Прошлое Ставрогина – свидригайловщина.
Почему прошлое? Он и сейчас не прочь… Поэтому он вдохновенно в своей странной привязанности к хромоножке ерничает: «…лицо юродивой». Поэтому у Марии Тимофеевны…
ЮМАТОВ. Тут совсем другое. У меня такое ощущение, что у Ставрогина не только женский пол. Для того вообще никаких преград.
РОЗОВСКИЙ. Ну, перебор. Свои ощущения надо открыть, но рациональное подпустить, чтобы домысел, не дай бог, не проскочил в роль. В уме держи, но не более – я это хочу сказать. Иначе чушь получится. Можешь на дыбу сесть. И нам покажешь на топор. Мистический ход. Топор, как символ вседозволенности, здесь абсолютно точно выступает. Он зовет к вседозволенности. Игра с топором – это игра с тем, что запрещено…
ЮМАТОВ. А вас не смущает, что нет спектакля по Достоевскому без топора?
РОЗОВСКИЙ. Ну и что, что там у всех. У нас он смыслово решен, значит, необходим. И зачем по сторонам смотреть?
Следующая сцена. Наложение. Кочетков и Юматов одновременно говорят реплики.
РОЗОВСКИЙ. Тогда эмоциональный эффект. Вот. Ради этой реплики. Это Раскольникова осекло. «Вот вы сами». Где бы ты не находился, садись. Только все это быстрей, текст быстрей. (Юматову.) Ты спокойно идешь к нему и на него давишь. Ты его здесь «пропечатай». Только быстрей текст, потому что после этого момента сразу ритмический сдвиг… «…Ошибочка вышла…» (Кочеткову.) Точно знает. Бом!.. Событие!.. Детективный момент заменяет снижение мысли, но зато подогревает интерес. Как себя теперь Раскольников поведет? Достоевский не забывает свою концепцию. «В свое удовольствие…» Свидригайлов недаром двойник Раскольникова, и теперь театр это конкретизирует. «Дурак, я же друг твой». «Да, знаю, что за вами следят». «Уезжайте». «Чтобы вас не было».
КОЧЕТКОВ. Мне нравится, что Свидригайлов меня казнит. Я от него получаю и думаю, как теперь себя с ним вести.
РОЗОВСКИЙ (Кочеткову). Верно. Он с меня кожу снимает.
Следует еще один прогон сцены. Затем другой.
3 марта 1987 г.
ЛЕБЯДКИН – Иванов.
СТАВРОГИН – Милованов.
РОЗОВСКИЙ (после прогона Иванову). Ты существуешь не по сути. Характерность довлеет над характером. В своей мелкоте он великан. Нужно не переть на него, а молить. Отсюда партнерство ваше не существует. Да. Ставрогин его презирает. Но актерская связь с партнером должна существовать. Первая половина должна резко отличаться от второй. Он поэт, хотя и графоман. Он вдохновение испытывает. Ему внутренне бушевание не чуждо. Не получилось чтение стихов за столом, застольное. Нельзя мелкого играть так мелко. У него тоже могучие порывы, заряд несусветный. И он должен напиваться, мы говорили об этом.
ИВАНОВ. Времени не хватает, чтобы напиться.
РОЗОВСКИЙ. В театре не бытовое время.
ИВАНОВ. Это я сделаю, но важно определить меру.
РОЗОВСКИЙ. Мера – это вопрос тона. Пережим возникает от внутренней пустоты, которую хочется заполнить не важно чем, лишь бы заполнить. Речь очень суетная, скоростная, дикция отсутствует, а у Сережи, который имеет прекрасный голос, невнятица, речевая зажатость. Если нет затрат в коллективном деле… Нина Яковлевна, что было сделано за две недели?
ЗНАМЕНЩИКОВА. Я не такая хорошая актриса, чтобы работать самой, без режиссера.
РОЗОВСКИЙ. А ты вспомни, как называется книга Станиславского – «Работа актера над собой». Вдумаемся. «Актера над собой», а не «Режиссера над собой». Шучу. И разве Нина Яковлевна с тобой не работала? Речь о том, чтобы прекратить вас нянчить. Когда задачи поставлены, хочется и от вас что-то получить.
Прогон сцены.
ШАТОВ – Захарченко.
СТАВРОГИН – Милованов.
РОЗОВСКИЙ (после прогона). У Кости есть душа, мощь, наполненность, но это надо направить не на внешний выброс. У его Ставрогина псевдятина тона, ложная многозначительность. «Оставьте ваш тон» – эта реплика относится сейчас к актеру, а не к персонажу. «Я показываю аристократа, говорю не своим голосом». Органики не хватает, не партнерствуете, не переживаете мысли. Фальшь дикая! Нужно отпустить героя в жизненное пространство. Не надо ничего играть. Нет затрат внутренних, клокотания сердечного. Тут с холодным носом не сыграешь. Показа и самолюбования – вот уж чего нет у Ставрогина. Ничего артист Милованов не должен искусственно выстраивать для Ставрогина. Только надо жить. Возникает ощущение штампа, внутренняя жизнь оказывается искусственной. Вы не существуете вместе, вот что самое страшное. Любви к Шатушке нет совсем. А ведь она определяет парадокс их конфликта. Ставрогин пришел к Шатову, чтобы его от бесов спасти, а Шагов сам его спасает и к разряду бесов относит – это же драма. А у вас разговор, обмен словесный. Есть хорошие куски. Затраты, которые есть у Кости, – гарантия того, что эта сцена будет существовать. Милованов пока не справляется – вял и мрачен. Не Ставрогин мрачен, а Милованов. Не выспался, что ли? Почему такая «физика»?.. Ну сколько уже призывов: включитесь на 270 градусов! А тот, кто не включится, останется за бортом. Это актерские дела, есть Нина Яковлевна, которая должна помочь. Я зову вас к работе над «Двумя существами».
МИЛОВАНОВ. Давайте 27-го капустник сыграем.
РОЗОВСКИЙ. За 10 дней спектакль «Всегда ты будешь» был поставлен.
ЧУХАЛЕНОК. Но это Достоевский.
РОЗОВСКИЙ. И потому требуется актерское самосожжение в роли. Если вы можете это делать с холодным носом – бегите из профессии. Актер с рыбьей кровью не студией. Как вас встряхнуть, как вытащить из этой спячки?.. Нет выстраданности – нет и голоса, и мимики, и реакции… Все реакции Милованова заторможенные. И это Достоевский, у которого все через край, чувственность безудержная… Он, когда романы свои писал, в падучей бился. Он потому и великий, что великие чувства к людям, к миру имел. Мышление, философия всякая – это уж потом, это продолжение сердечной муки. А у вас мука есть?
ЧУХАЛЕНОК. Давайте еще попробуем, чего разговаривать.
РОЗОВСКИЙ. Это все не к тебе, меньше всего к Чухаленок – она как раз истовая.
Репетируют, но с остановками – актеры забывают текст.
РОЗОВСКИЙ. Не идет сегодня. Погода, что ли, плохая?.. Кто бы тучки разогнал?
ЧУХАЛЕНОК. Устали все.
РОЗОВСКИЙ. С чего?
МИЛОВАНОВ. Готовности действительно нет. Но я буду знать текст, буду…
РОЗОВСКИЙ. Буду – не годится. Сейчас
надо. Театр – это «здесь и сейчас», так Станиславский говорил.МИЛОВАНОВ. Да я знаю!.. Знаю!.. А когда сюда выхожу…
РОЗОВСКИЙ. Пустой – сразу все и забывается.
МИЛОВАНОВ. Я не пустой.
РОЗОВСКИЙ. У тебя гордыня, как у Раскольникова. А склероз, как у Милованова. Все, хватит на сегодня.
5 марта 1987 г.
ВЕРХОВЕНСКИЙ – Голубцов.
Ставрогин – Юматов.
РОЗОВСКИЙ. Ну вот, в день смерти Сталина, наконец, дошли до сцены с Верховенским. Полагаю, здесь нужен разбор поподробней. Потому что наш Петруша – главный бес. Верховный. Для Достоевского «верх» – понятие вообще поэтическое, то есть несущее надбытовой, образный символ Верх – значит, «надо всеми». Вспомним тут песню – оду в честь товарища Сталина:
…по снежным вершинам, Где горный орел совершает полет, О Сталине мудром, родном и любимом Великую песню слагает народ.То есть вождь – это тот же орел. Он парит где-то высоко над нами, над «муравейником». Рабы – те, которые внизу. А Верховенские – эти орлы, эти соколы наши любимые, – почти боги, они на небесах живут.
Или возьмем образ лестницы, без которого Достоевского не осознать. Там, наверху, совершается преступление. Туда, наверх, надо Раскольникову донести топор под полой. И каждая ступенька на этом подъеме дается усилием воли. Это после преступления, совершенного наверху, он скатится вниз. «Путь наверх» – это бродячий сюжет мировой литературы, и тот человек, кто этим путем идет – всегда, почти всегда преступник. Во всяком случае, литература только так видит проблему вождизма. И Верховенский – прекрасный тому пример. Обычно еще считают, что Петр – человек без нравственности, без морали. Ошибка. У него, так сказать, своя нравственность, своя мораль – и это актеру-исполнителю важно понять, поставив своего персонажа на позицию. Если мы будем делать его в чистом виде «безнравственным» – позиция не выявится, образ станет иллюстративным, ибо победят его декларации. Конечно, то, что он говорит, страшно. И тут легко поддаться на словесные (недейственные) изъявления роли. Важнее слов, открыто декларирующих безнравственность, сама активная позиция, с которой, словно с трибуны, ведутся эти речи. Я имею в виду, что Юре Голубцову надо играть не столько сами слова, которые, конечно, в художественном смысле прекрасны, сколько действие, – хочу Ставрогина завербовать в свою мафию, сделать вождем во что бы то ни стало. Не потому я с ним так откровенничаю, что трепло и болтун полупьяный, а потому, что своими откровениями добиваюсь своего, провожу обработку…
У Пушкина Петербург помните? —
Город пышный, город бедный, Дух неволи, стройный вид…Верховенский не в Петербурге со Ставрогиным беседует – наш пролом в стене, откуда они появятся, это преддверие Ада, и здесь он темный царь, хозяин этого уносного места. Придя сюда, Ставрогин уже завлечен бесами в их сети. Это здесь Кириллова можно укокошить. Это здесь, под этими сводами, в такой норе, живой и документальный Нечаев убивал студента Иванова. Надо как-то сделать так эту сцену, чтобы они прототипировали нам, то есть нашим театрально выраженным Ставрогину и Верховенскому. Вообще в самом понятии «бес» содержится смесь реалий и ирреалий, и потому Театр всех веков чертями даже больше, чем богами, интересовался. Тема власти, тема вождизма – для Достоевского тут результативный идеологический и философский массив. Сверхчеловек подавляет человека, и право на сие подавление провозглашает для себя сам, причем делает это во имя счастья человеческого, счастья общественного. Индивидуум должен быть стерт, превращен в пыль ради так называемого светлого будущего, в котором идея равенства столь всепоглощающе доведена до абсолюта, что рабство не воспринимается как нечто дикое, а делается привычным обиходом. Вселенское счастье всех требует всеобщего рабства одиночек. Верховенский озабочен проблемами подчинения, хотя не прочь поболтать о свободе. Ценность человеческой жизни приравнивается к пулю в любой момент, когда идея сама по себе провозглашается бесценной. Это и есть фашизм. Но Достоевский пророчествует здесь и в адрес социализма, к которому фашизм добавил лишь приставку «национал», – и как мошеннически поменялся смысл идеи! Верховенский, называющий себя «мошенником, а не социалистом», выглядит тут даже честнее, чем мелкий маляр по фамилии Шикльгрубер, возомнивший о своем гении. Сверхчеловек Ницше, стоявший в виде почвы под сапогом Гитлера, разгадан был Достоевским и уличен им полностью. Реки крови вливаются в моря и океаны, но русла этих рек прокладывали Верховенские всегда, во все времена. Это он топил и истязал вольных новгородцев, имея облик Ивана Грозного, он впускал в сенат своего коня в виде Калигулы, резал, жег, вешал, расстреливал, душил, мял, вязал, отправлял по этапу… Бесовство – это следование идеям и принципам, которые дороже всего на свете, дороже жизни человеческой. Жизнь человеческая да будет отдана во славу некой сверхидеи, которую несет некий сверхчеловек. Ставрогин необходим Верховенскому, как знак этой идеи, как убедительный аргумент для пользы дела: построения всеобщего счастья, неважно какой ценой, лишь бы было построено. Ставрогин, как более чем разумный человек, отшатывается от Верховенского, но история не сумела сделать то же, что и Ставрогин, – какая разница между ножом и пулеметом, между топором и атомною бомбой… Имея власть, я все могу, мне все дозволено. Счастье рабства – вот цель, оправдывающая все мои средства. Каждому – свое. Это же так прекрасно, Ставрогин!.. Неужели вы не хотите осчастливить этих рабов, все это так называемое человечество?.. Хотите? Тогда берите скорее этот топор, это знамя, и начинайте рушить и крошить, крошить и рушить…