Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сам он любил о себе говорить: "Широко известен в узких кругах как Натан Эйдельман". Любил он играть цитатами, навязшими в зубах: "Узок круг этих людей — страшно далеки они от народа". Игра догматическими цитатами из катехизиса нашей юности, "Краткого курса…" Вопросы и ответы: "Кто под видом культа личности воспевал половой разврат?" И ответ — цитата из этого самого курса краткого: "Имажинисты, акмеисты и прочие декаденты под видом культа личности воспевали половой разврат". Думал ли официальный автор этого катехизиса, что его "культ личности" в будущем обратится в эвфемизм, обозначающий созданный им режим, и вовсе не о половом разврате будет идти речь, а о тотальном духовном растлении. Эта игра цитатами-оборотнями помогала тому духу сомнений, который неминуемо подбирался к нам по мере нашего вхождения в жизнь. Тоник с детства играл в эти игры и любовь к ним с благодарностью сохранил до последних своих дней.

Все, оказывается, имело значение, когда оглядываешься и подытоживаешь существование поколения, которое, по всей вероятности, уже не будет играть определяющей роли в будущем. Уход Эйдельмана — один из знаков тому.

Все имело значение в нашем странном, искусственном обществе. Имя "Натан Эйдельман" звучало нетривиально, хоть никакой заслуги в этом не было ни его самого, ни его родителей, а просто, согласно национальной традиции, он был наречен в честь покойного деда. И все ж, по-моему, имя влияло на него своей неподстриженностью под общую ассимиляционную гребенку, выделяясь своей национальной окраской. Оно способствовало самостоятельности его мышления, помогало осознать неодинаковость стоящих в одном строю. Но при этом вовсе не суживало до прямолинейности национальных интересов.

Его не раз просили в различных инстанциях и организациях, для простоты и удобства, назваться Анатолием. А нам что — в этом случае досталось бы уменьшительное Толик? Разница! Ох, уж эти простота и удобство на пути от полувранья к полуправде. Поначалу действительно удобно, зато потом расплачиваешься душой своей, физическими да и телесными тяготами. От той простоты вдруг начинаешь стесняться своей природы. Многим сейчас мы расплачиваемся за те «простые» решения, что так «ненавязчиво» и «доброжелательно» подбрасывались нам «упрощенцами». Помню, путешествуя по Средней Азии с Эйдельманом, мы встретились с девушкой, которая весьма неприязненно относилась к собственному народу, а на самом деле просто стеснялась своего узбекского происхождения — в результате воспитания «упрощенцами». Девушка эта красивое свое имя Зумрад переделала в пошлый «Изумруд». Проще?

Однажды я для "простоты и удобства" в одной статье вписал себе что-то из Ленина, противоречащее тогдашнему общепринятому. Тоник поморщился: "Не говори их языком. Пусть им будет сложнее".

Лишь первая его книга продемонстрировала мимолетную слабину и подписана псевдонимом «Натанов»… Но — лишь одна и самая первая. И хватит об именах.

Вернемся к его темпераменту. И в детстве, и в зрелости бытовой темперамент подстраивался под общественный. Впрочем, не подстраивался — они всегда равнозначны. Тоник был одинаков при любых обстоятельствах и всегда и всюду. Если в детстве, в пору его увлечения шахматами (собственно, это увлечение сохранялось до кончины, разве что не в той романтической степени), он, проигрывая, ссорился, покидал «негостеприимный» дом, жаловался, то и в зрелом возрасте поначалу выискивал нечто некорректное в поведении партнеров, швырял с досады доску, но быстро приходил в себя, охлаждался и первый смеялся над собой. Темперамент!

Как уйти от воспоминаний о его увлечении шахматами! Можно ли назвать это увлечением? Это как книги, еще одна форма культуры. К сожалению, мне не было дано ни оценить, ни даже понять в должной мере эту часть бытия всей нашей компании. Все, кроме единственного невежды, меня, были шахматно грамотные, одаренные этим талантом в той или иной степени. То были кандидаты в мастера Смилга Валя, ныне профессор, физик, Юра Бразильский, ныне покойный, который учился в юридическом институте, а затем занимался с юными шахматистами, был редактором шахматной литературы, тоже рано умершие Юра Ханютин, теоретик-киновед и сценарист, Игорь Белоусов, моряк, путешественник, океанолог, Володя Левертов, режиссер, артист, преподаватель ГИТИСа, профессор, и Тоник — вся компания шахматная. Но я, к шахматам отношения не имеющий, компанию не портил. Мы гуртом таскались в шахматный клуб, который в ту пору, не владея собственной территорией, имел временные прописки то в клубе милиции, то в клубе швейной фабрики. Постоянно толкались в коридоре университета на кафедре физкультуры, где вечно на подоконнике шли блиц-бои с участием шахматистов всех уровней, где руководитель университетским шахматным миром мастер П.А. Романовский уговаривал Тоника бросить историю и серьезно взяться за шахматы. До последних своих дней, во время наших сборищ по поводу каких-либо домашних празднеств. Тоник вдруг нарушал плавно, да и бурно текущее застолье, увлекал в соседнюю комнату Смилгу и Левертова, выросших детей — следующее поколение, тоже подвергшееся этой заразе, — и разражались бурные блиц-турниры, пока общество продолжало бражничать.

Шахматы вспомнились в связи с его темпераментом, но не они были главным индикатором его темперамента. Встретившись с чем-то, по его мнению, недостойным или, наоборот, радостным, требующим поощрения, он должен был тотчас высказать свою реакцию кому-нибудь непосредственно или по телефону, а если под рукой (под ухом) никого не оказывалось, немедленно сочинял письмо источнику

своего возбуждения, а то и статью. И пусть статью в никуда — важно написать, а там видно будет.

Помню, как на заре нашего приобщения к миру пишущих я пришел к нему домой и застал в состоянии угрюмой бури. Он прочитал какую-то статью Федина в газете. Уж не осталось в памяти ее содержания или даже мысли, если она там была, но посейчас ясно вижу, словно это случилось вчера, Эйдельмана, размахивающего уже готовой статьей под названием "Чем сытее, тем добрее". По этому названию можно приблизительно понять, против чего Тоник возражал. Статья была написана и прочитана всем, кто оказался в те дни под боком. Прочитал, пробушевал и вскоре успокоился. И не помнится мне, чтобы он послал ответ в газету, разве что самому Федину. Да нередко он охладевал, если только случившееся не затрагивало основы его миропонимания.

Миропонимание складывалось в тяжелые годы. Наше сознание корежилось тотальной фальсификацией всего прошлого, перевертышным освещением настоящего, мессианской нетерпимостью, возвеличиванием несогласия с чужим мнением, насильственной унификацией индивидуальностей. Лишь бы все одинаково, лишь бы похоже на всех. Форма ли одежды, прически, имя ли, понимание истории, отношение к поэзии — нет национальной культуры, нет мелких народов, нет интеллектуальных слоев. Интеллигенция — всего лишь прослойка. Если сначала всех делили по классовому признаку, то потом норовили нас убедить, что все мы одинаковы… но классовая борьба почему-то все же есть. Одинаковы, да не едины — едины лишь народ да партия. А уж классовую ненависть в нас вливали ежечасно. Кто думал иначе, тот отделялся большой стеной, пусть и нематериальной, но вполне сродни Берлинской. Да, пожалуй, покрепче — та преграда разрушена была давным-давно, в несколько часов. А наша доселе держится, как между людьми, так и в душе каждого из нас. Мир маленький, за час облететь можно, а все еще ищем, кто против, где затаился враг.

Миропонимание! Однообразие было в основе нашего державного воспитания. Но ведь не убережешься от всего сущего, даже если проходишь из всей русской поэзии лишь Пушкина. "Медный всадник", скажем. При хорошем учителе можно задуматься, а потом отголоски юношеского узнавания прочесть в трудах зрелого Эйдельмана. Я уже сейчас не скажу, что говорилось на уроках тогда, что говорилось Тоником, что и где им было напечатано, что родилось в наших головах в часы постоянных споров в своей компании. Но началось со школы. У нас, по счастью, "в начале была" школа. Начало было в школе. Редкое везение.

"Медный всадник". "Медный всадник". Несправедливо гибнет человек, но затоплен и город, пока бездумный державный конь гонится за человеком и требует от человека единой мысли с ним, с державой. Гибнет человек, но конь несется по городу, воздвигнутому «кумиром» и обреченному на периодическое затопление, потому что город воздвигался не для человека, а только во славу державы, до сей поры так и не имеющей широко открытой, незапертой двери в Европу. Да и окно-то порой закрыто.

Все же в школе мы кое-что услышали — свобода позволяет говорить все, что думаешь (казалось бы, вопреки великой идее «двоемыслия», хотя при этом грозили нам пальцем и прикладывали его к губам), а делать, что хочешь, нельзя (при этом ничего не оговаривали). Без книг — не только «двоемыслие», но и пятимыслие могло образоваться. Что и легло в основу всех душевных берлинских стен. В школе нам дали понять, что свобода есть возможность говорить все, при сохранении таких же условий для других. Но можно ли нам самим говорить все? Ищите ответ сами. Школой было нам подсказано правило: возражайте, но не деритесь. Не соглашаетесь — разойдитесь, не возвращайте несогласного и не пытайтесь любыми средствами заставить принять вашу точку зрения, заставить его говорить по-вашему. И это уже было много — может, главное отличие от большевистского метода споров и дискуссий. Согласитесь, что для времени того и это очень много — пусть намеком, пусть лишь для тех, кто схватит на лету, толком сразу и не осознав… Все потом легло на свои полки и вышло наружу в должные сроки. Господи! Возражать только словами! До чего дошел в России прогресс подпольный…

Но ведь, чтобы возражать словами, надо их много знать, читать. С голоса чаще всего западают чувства в сердце, но не мысли в голову. А когда читаешь — остановишься, задумаешься, переваришь, вберешь в душу — и уж только тогда двинешься дальше. Во всяком случае, кто задумывается над словом, тот в состоянии приостановиться, включить свою аналитическую систему.

В последней книге Эйдельмана есть мимоходом и о споре. Это часто у Тоника — замечено вроде бы мимоходом, но заставляет задуматься, вызывает эстафету мысли, чем и отличается хорошая книга от пустого чтива. "Трудно без спора, еще труднее со спором", — задумывается Эйдельман. На этом месте я остановился и тоже задумался, вспоминая все его дискуссии — все же есть разница между спором письменным и на слух. Пушкин не хотел встретиться с уже арестованным Раевским: спор неминуем, а зачем? Выяснять истину не время и не место, и не в споре она рождается.

Поделиться с друзьями: