Извивы памяти
Шрифт:
Что его побуждало? Что дергало… за язык?.. Шевелило извилину? Темперамент, наивность, желание поинтересничать перед товарищами? Ведь он уже достаточно видел, понимал, перенес, отец был в лагере, сам пережил обыск в доме, который достаточно нагляден для грамотного ребенка, и уж тем более для студента, да еще гуманитария. Так или иначе, Тоника удержали, вопрос не был задан, и сын не отправился вослед отцу, и товарищи не пострадали.
Он занимался историей, и эта рассказанная историйка тоже характерна для истории жизни в нашей стране. История — так привыкли мы думать вчерашний день. Он так не думал и через нее занимался днем сегодняшним. А собственно, для чего нужна история, как не для грядущего часа, чтобы не было всхлипов, будто она ничему не учит. Не знают — вот и не учит. Знали бы, например, печальные последствия "сухого закона" в Америке, не повторили бы ту же нелепость в виде достославной антиалкогольной компании. Эйдельман рассказывал, как учили с детства управлять страной,
Если вновь про это забудут — опять получится, что история ничему не учит. Потому и нужны нам ученые историки с таким незаурядным популяризаторским даром, каким обладал Эйдельман. История уже столько раз доказывала, что дорога к гибели общества вымощена попытками достигнуть общей справедливости через равенство. Слишком часто повторяются одни и те же ошибки — из эпохи в эпоху, из революции в революцию, из эволюции в эволюцию…
Нетерпение, нетерпеливость, нетерпимость — не только один корень, но и сходный результат.
Пусть это и не жизнеописание, но не вспоминать, — не соотносить его жизнь со временем, с отрезком истории, в котором довелось ему самому принять участие своим существованием, не получается. Мы еще живем, он уже принадлежит истории нынешнего интересного времени.
Впрямь интересное время, но жить в нем!.. Как не вспомнить Глазкова: "Я на мир взираю из-под столика — /век двадцатый, век необычайный; /чем он интересней для историка, /тем для современника печальней". Интересно будет о нашем времени писать новым эйдельманам. Но и трудненько им придется. Он-то копался в архивах, а нынче сколько уходит в небытие из-за нашей телефонно-компьютерной жизни. Придется им изучать нас по косвенным свидетельствам. Но и Эйдельман много работал, используя косвенные свидетельства, — пусть учатся у него.
Работал он, скажем, над материалами о III отделении. Чтобы выяснить, каковы были штаты тайной полиции — прямых, официальных бумаг не найдено, он выискал заметочку в "Петербургских ведомостях" о юбилейном банкете этой конторы, где сообщалось читающей публике, что на действе присутствовало все отделение в полном составе и было выпито тридцать пять бутылок шампанского. Можно делать вывод о штатах тайной полиции сто пятьдесят лет назад, прикинув, сколько на подобном банкете прилично было выпить. И следующий вывод-вопрос: сколько бы понадобилось бутылок и каких для юбилейного банкета нынешней тайной полиции, хотя бы только ее московского отделения?
Интересное время! Будто когда-то время было неинтересным. И дело не только в аллюзиях с кукишами в карманах. Однажды после встречи с читателями в Амурской области, в городе Зее, куда более двадцати лет назад нас с Эйдельманом занесло с рекламно-пропагандистской поездкой какого-то издательства, один из слушателей его бурного рассказа об эпохе Ивана Грозного восторженно сказал Тонику: "Вот такие нам лекции нужны сегодняшние, актуальные, а то все про космонавтов, международное положение, пятилетку. А нам нужно актуальное. — Он с наслаждением повторял это слово. — Актуальное, как сегодня…" Это был рабочий со строительства электростанции. Тоник часто вспоминал эту устную рецензию и с полудетским, но оправданным тщеславием убеждал себя, что "рабочий люд правильно понимает актуальность". Привычка оглядываться на рабочий люд хорошо вбита в наши мозги.
Были мы с ним, в поездке по Италии, где также встречались с читателями нашей книги о фактах, сюжетах, роли и значении итальянской культуры в становлении русской государственности и национальной цивилизации. Книга была еще не прочитана, она лишь появлялась на прилавках, вслед за конференциями с нашими выступлениями. Никто нас там не знал. В вопросах будущих гипотетических читателей больше было интереса к перестройке и Горбачеву, чем к прошлому нашей страны и тем более к безвестным авторам безвестной книги. Эйдельман скучнел от конференции к конференции, или, как нынче говорят, от презентации к презентации. Все ему не нравилось — и вопросы, и их задающие, и его соавтор, и наши жены. Пока мы с ним не оказались в университете, где ученые и студенты были знакомы с некоторыми его работами, где он отвечал на вопросы людей, относящихся с пиететом к его трудам. Тотчас и небо поголубело, и не было ничего прекраснее Сицилии, и даже жены наши стали сносны. Было понимание, была мысль, протянутая в прошлые годы и обращенная в будущее, была история — и жизнь казалась прекрасной, жизнь, где он нужен и где есть о чем понесоглашаться, без стандартных приемов спора, обязательно алчущего истину.
А на конгрессе славистов в Италии, где его встречали коллеги, где знали его работы, где тотчас стали заказывать статьи, просили прочитать доклад, он вообще почувствовал себя в своем гнезде. Резвясь интеллектом и эрудицией, он быстро рассказал итальянцам, почему именно это название носит улица, по которой они шли, в каком году была битва, в честь которой дано улице имя, с кем воевали, чем война закончилась и каким
образом те бои спасли этот город. Почтение аборигенов было велико, и по возвращении домой Тоник радостно рассказывал, как заработал за проявленные знания об их городе приличную порцию великолепного виски, еще до того как все другие участники конгресса получили возможность приступить к общему питию. Тоник и на банкете показал себя более подготовленным, чем его итальянские и французские собратья-коллеги, чтобы и на этом поприще оказаться на уровне высказанных им своих исторических познаний.После той заслуженной порции виски и последующего принятия других напитков он великодушно похохатывал над романо-германскими коллегами. Большой, широкий, толстый, седой, с наметившейся лысиной и все же растрепанный, в расстегнутом пиджаке, с выпирающим животом, крутящий пуговицу на рубашке, что он делал всегда, когда ему было интересно говорить, он должен был произвести на них ошеломляющее впечатление.
В самом начале поездки он испачкал брюки, столь чудовищно, что, несмотря на естественную для советского командированного ограниченность средств, вынужден был отправиться по магазинам в поисках этого всенепременно-го предмета мужского туалета. Много магазинов пришлось обойти, прежде чем удалось купить брюки нужного размера. "Хилый народец, что и говорить", — посмеивался он над ними. Что-то в этом его кураже было от богатых русских гигантов-путешественников прошлых времен. Он еще напоминал нам Бакунина. Только в этот раз был не русский, а российский, не гигант, а толстяк, не богатый, а советский, не путешественник, а научный турист и уж никак не революционер. Велика разница, хоть и похоже…
Его успех в объяснении туземным жителям чего-то из их истории не был случайным. Неожиданные проявления всеведения далеко не всегда были экспромтом — ко всякой поездке, да и ко многим встречам, он готовился.
Однажды он отправился в Киргизию со Смилгой, который поехал туда на какой-то симпозиум по физике, а Тоник в качестве друга, из жизнелюбия и интереса. В Киргизии, тем более среди физиков, его никто не знал, к тому же еще и не были написаны его наиболее известные книги. Кто он был для них? Какой-то хвостик при почтенном московском коллеге. То были благословенные годы, когда любое деловое, научное, фестивальное… да все, что угодно, заканчивалось роскошным банкетом. Тем более в тех местах или на Кавказе. В общем, азиатский пир… Чем гость почетнее, тем ближе к голове положен ему кусок мяса. Поскольку Эйдельман был малопочтенным членом застолья, то должен был довольствоваться куском мяса, по-видимому, поближе к хвосту. Наверное, так. И наверное, Эйдельман от этого не горевал. После первых обязательных тостов Тоник постепенно стал захватывать плацдарм общения. Поначалу слушателями были только вежливые ближайшие соседи. По мере рассказа, по ходу борьбы за слушателя, их становилось все больше и присоединялись все более дальние сотрапезники. Словно круг от камня, брошенного в воду, расширялся ареал его слушателей. Но когда он перешел на историю Киргизии, на историю их национального эпоса «Манас», — тут слушать стали все.
Наизусть, большими отрывками он стал выдавать обществу их национальное достояние. Скоро весь стол, забыв своих именитых приезжих коллег, обратился к Эйдельману. Пришел его звездный час. Будто акын, он пел «Манас», попутно съедая и выпивая все, что было поблизости и подсовываемо гостеприимными и благодарными хозяевами. Вскоре выпитое стало подогревать и усиливать его уверенность в своих вокальных возможностях, хотя мелодии, приличествующие эпосу, ему были неведомы. Впрочем, местным физикам они тоже были неведомы. Так или иначе он собравшимся спел ли, рассказал ли, но все, что знал, и это было много больше, чем ведал о своем эпосе, да и истории своей, любой из присутствующих на банкете. Под занавес Эйдельману, продолжавшему токовать и, потому ничего не слышавшему, было преподнесено, как самому почетному гостю, самое почетное кушанье — глаз барана. Тоник быстро проглотил глаз и продолжал свое культуртрегерство. Когда наутро Смилга спросил, какого вкуса глаз, тот с удивлением уставился на него своими двумя: "Какой глаз? Не помню никакого глаза".
Он готовился с равной серьезностью и к поездкам, и к докладам, и к походам в архивы, и ко встречам со школьниками. Самые веселые подготовки ко дням рождения, где предстояло сказать тост, а он ни одно застолье не обижал — любил тосты произносить и слушать. Он был привержен чисто русской манере застолий: без тоста не мог и глотнуть — если даже пили вдвоем.
В товарищеской компании он тем более норовил захватить и достаточно успешно и надежно держать застолье. Для этого он шел в библиотеку, брал газетные подшивки того дня и года, когда свершилось отмечаемое событие, после чего канва серьезного и веселого тоста с историческими реминисценциями была готова. А дальше дело техники, настроения собравшихся, того, сколько до его тоста было выпито, и врожденного умения говорить. Я много раз собирался последовать его примеру перед каким-нибудь днем рождения вне наших общих знакомых. Но так и не собрался. Этим и отличается большой человек от среднего. Второй всегда собирается — первый всегда делает. Поэтому, как писал Бабель, первый оказывается королем, а у второго в душе осень…